Аля пустила струю дыма из открытого рта. Сказать было нечего, но что-то надо было…
— От Стовбы ничего не слышно?
— Не-а.
— А я письмо получила.
— Ну и что?
— Ничего особенного. Пишет, что после академического вернется, а дочку, скорей всего, у мамы оставит.
— Ну и правильно, — одобрил Шурик.
— А Калинкина с Демченко женятся, слышал?
— А Калинкина — это кто?
— Из Днепропетровска, волейболистка. Стриженая такая…
— Не помню. Да и откуда я могу слышать, если я никого из той группы, кроме тебя, вообще не видел? Только с Женькой иногда по телефону…
— А у Женьки у самого роман! — с отчаянием почти крикнула Аля. И больше сказать совсем было нечего. Шурик не проявил ни малейшего интереса к новостям курса.
— Ой, забыла сказать! Израйлевича помнишь? Так у него был сердечный приступ, его увезли в больницу, и он зимнюю сессию принимать не будет, а потом вообще, может, на пенсию уйдет!
Шурик хорошо помнил этого математического маньяка, даже в сон к нему проломившегося. Из-за него-то он и сбежал из Менделеевки — осенняя переэкзаменовка по математике все дело решила…
— Так ему и надо, — буркнул Шурик. — А что ты мне сказать-то хотела? Срочное? — уточнил Шурик.
— А про Новый год, Шурик, чтоб договориться… — растерялась Аля.
— А-а, понял, — сказал он неопределенно. — И все?
— Ну да. Надо же заранее…
Шурик галантно проводил Алю до Новослободского метро и побежал домой, забыв немедленно и о ней самой, и о ее малоинтересных новостях. И забыл настолько прочно, что вспомнил об этом разговоре только в двенадцатом часу тридцать первого декабря, когда вдвоем с Верой они сидели в бабушкиной комнате при зажженной елке, и было все точно так, как собирались они сделать еще в прошлом году: бабушкино кресло, и ее шаль на спинке кресла внакидку, и полумрак, и музыка, и новогодние подарки под елкой…
И тут раздался звонок в дверь.
— Кто бы это мог быть? — Вера Александровна с беспокойством посмотрела на Шурика.
— О господи! Это Аля Тогусова!
— Ну вот, опять! — вздохнула Вера Александровна. — Зачем же ты ее пригласил?
— Мам! И не думал даже! Как тебе такое в голову пришло?
Они молча сидели за столом перед тремя приборами. Один — бабушкин. Звонок робко тренькнул еще раз. Вера Александровна постучала узкими пальцами по столу.
— Знаешь, как бабушка говорила в таких случаях? Гость от Бога…
Шурик пошел открывать. Он был ужасно зол — и на себя, и на Алю. Она стояла и смотрела на него с умоляющей и бесстыдной улыбкой. И салат, и пирог… Ему стало ее ужасно жалко… Новый год был испорчен, и он еще не знал, до какой степени.
Стол был красиво украшен, но скуден. Алин пирог оказался сверху пересушен, а внутри недопечен. К инструменту Вера Александровна не подошла, и Шурик страдал, глядя на ее замкнутое лицо. Прошлогодняя нелепость — Фаина Ивановна с ее шумным вмешательством — была хотя бы театральна. Да и самой Але было не по себе: она получила то, чего добивалась, — сидела с Шуриком и его матерью за новогодним столом, но никакого торжества при этом не испытывала. В этой композиции третий был явственно лишним. В двенадцать часов чокнулись. Потом Шурик принес чай и четыре пирожных, за которыми ездил утром на Арбат. Через пятнадцать минут Вера Александровна встала и, сославшись на головную боль, ушла спать.
Шурик отнес на кухню посуду и сложил ее в раковину. Бессловесная Аля сразу же ее вымыла. Как моют химическую — полное удаление жира и двадцатикратное ополаскивание, чтобы не стекали капли.
— Я провожу тебя до метро. Еще работает, — предложил Шурик.
Она посмотрела на него как наказанный ребенок — с отчаянием:
— И все?
Шурику хотелось поскорее от нее отделаться и бежать к Гии.
— А что еще? Ну, хочешь еще чаю?
И тогда она встала в угол за кухонной дверью, закрыла лицо руками и горько заплакала. Сначала тихо, потом сильней. Плечи ее от мелких вздрагиваний перешли к более крупным, раздалось захлебывающееся клокотание и странный стук, который Шурика даже удивил: она слегка билась головой о дверной косяк.
— Ты что, Аль, ты что? — Шурик взял ее за плечи, хотел повернуть к себе лицом, но тело ее оказалось как дерево, вросшее в пол. Не оторвешь.
Хриплые ритмичные звуки, частые, на выдохе, вырывались из нее.
Как будто порванную камеру накачивают, отметил Шурик. Он просунул руку между нею и дверью, но качание ее не прекратилось. Только звуки стали громче. Тогда Шурик испугался, что услышит мама. Он был уверен, что она не спит, а лежит у себя в комнате, с книгой и с яблоком… Слегка напрягшись и удивляясь сопротивлению ее хрупкого тела, он оторвал-таки Алю от пола, отнес к себе в комнату и закрыл ногой дверь. Хотел положить ее на кушетку, но она вцепилась в него окоченевшими руками и все дергала головой и плечами. Когда же ему удалось ее уложить, он в ужасе от нее отшатнулся: глаза были закачены под верхние веки, рот криво сведен судорогой, руки подергивались — она была явно без сознания…
«Скорую», «скорую»! — кинулся было к телефону и остановился с трубкой в руке: мама перепугается… Бросил трубку, налил воды в чайную чашку и вернулся к Але. Она все еще подергивала сжатыми кривыми кулачками, но уже не издавала велосипедных звуков. Он приподнял голову, попытался напоить, но губы ее были плотно сжаты. Он поставил чашку, сел у нее в ногах. Заметил, что и ноги ее подрагивают в том же ритме. Юбочка была жалко задрана, тонкие ноги угадывались под розовым трико избыточного размера. Шурик запер дверь, снял с нее трико и начал производить оздоровительную процедуру. Других средств в его арсенале не было, но это, единственное ему доступное, подействовало.
Птималь, малый эпилептический припадок, — вот что произошло с Алей.
Она об этом ничего не знала, да и Шурикова медицинская осведомленность касалась только маминой щитовидной железы. Но это и не имело никакого значения. Через полчаса она совершенно пришла в себя. Помнила, что вымыла посуду, а потом оказалась на Шуриковой кушетке, с чувством глубокого удовлетворения отметив про себя: седьмой раз!
Застегивая брюки, он галантно поинтересовался, как она себя чувствует. Чувствовала она себя странно: голова была гулкая и тяжелая. Решила, что это от шампанского.
Метро уже не работало. Шурик отвез Алю в общежитие на такси, поцеловал в щеку и на той же машине отправился к Гии, счастливый тем, что все обошлось и он свалил с плеч это неприятное приключение.
У Гии веселье было в полном разгаре. Родители уехали в Тбилиси, оставив на него квартиру и старшую сестру, маленького роста толстушку с монгольской внешностью и неразборчивой речью. Обычно они брали ее с собой, но в этот раз не смогли: она была простужена, а простуды, было известно, грозили ей опасными последствиями. Кроме бывших одноклассников Гия пригласил несколько сокурсниц из института, так что девочек, как это часто бывало, оказалось с большим избытком, и потому танцевали не парами, а все вместе. Шурик сразу оказался в середине этой танцевальной кутерьмы и отплясывал рок-н-ролл или то, что он так именовал, с большим одушевлением, прерываясь исключительно ради выпивки, которой было море разливанное. Он пил, плясал и чувствовал, что именно это необходимо ему для избавления от незнакомого прежде чувства жути, осевшего на такой глубине души, о существовании которой он и не догадывался. Как будто в собственном, известном до последнего кирпича доме обнаружился еще и таинственный подвал…
Грузинский коньяк, привезенный в цистернах из Тбилиси в Москву для местного разлива, частично расходился по московским грузинам, друзьям начальника московского коньячного предприятия. Двадцатилитровая канистра дареного напитка стояла в кухне. Он был не особенно плох, хотя до хорошего ему было далеко, но количество его настолько превосходило качество, что качество уже совершенно не имело значения. Это был тот самый коньяк, которым угощала Шурика Валерия Адамовна, — из того же самого источника, из тех же самых рук. Но Шурик пил коньяк стаканами, а не рюмками, наполненными на одну треть, пытаясь поскорее избавиться от навязчивого воспоминания — Али с закатившимися под лоб глазами и судорожными биениями скрюченных лапок.