Иов
Для древнего человека активная жизненная позиция, как мы уже упоминали, заключалась в постоянном испытании судьбы, себя, других людей и даже богов (так Тантал, желая испытать всеведение богов, пытался скормить им собственного сына Пелопа; такая «рационализация» отошедших в прошлое человеческих жертвоприношений весьма характерна для гомеровского периода). В Библии эти отношения перевернуты. Не человек испытывает бога, а бог — его, что предполагает за человеком гораздо больше свободы воли, чем допускали древние греки. Идея нравственного испытания, происхождение которой, вероятно, связано всего лишь с принятой в то время проверкой преданности раба (клявшегося, положив руку под «стегно» хозяина), приобрела, таким образом, огромное этическое значение, отделив иудейско-христианский мир от языческого. Возникает — и сохраняется в христианстве — трактовка жизни, земного пути как испытания, которое может быть индивидуальным или массовым, национальным, общечеловеческим.
Бог испытует Авраама, веля ему принести в жертву первенца его, Исаака, и затем, еще более изощренно, Иова. По его примеру Иосиф испытывает своих братьев. Испытанию подвергается и весь народ. Нетрудно найти множество блистательных примеров популярности идеи испытания и в христианской культурной традиции. Призрак Гамлета испытывает Гамлета-младшего. Лир испытывает своих дочерей на верность, они его — на прочность. Простодушие Кандида и оптимизм Панглоса подвергаются сокрушительным испытаниям. Бог в сговоре с чертом искушают Фауста. Братья Карамазовы соблазняются об убийстве отца своего Федора, и т. д.
Но ведь жизнь действительно предлагает нам испытания, раскрывающие наши моральные качества, показывающие кто мы такие на самом деле. Или это мы так смотрим на жизнь, имея за плечами два тысячелетия христианства? Можно ли сказать, что неопытный боксер, оказавшийся в нокауте на первой минуте, «не выдержал испытания»? Или виноват тот, кто выпустил его на ринг без достаточной подготовки? И не в том ли смысл этического учения, чтобы оградить людей от подобных испытаний?
Если уйти от логики отношений хозяина — раба, то идея испытания выступает во всем своем аморализме. Для аморальных богов древности нет ничего противоестественного в том, чтобы подвергнуть человека любым испытаниям. Но с того момента, как бог становится высшим судьей и гарантом нравственности, существование зла оказывается труднообъяснимой аномалией, которая создает серьезное препятствие на пути развития религиозной этики. Бог испытывает, потому что не знает результата или знает наперед, но все равно испытывает? На помощь приходит древняя символика двух начал — света и тьмы, подсказанная сменой дня и ночи (относительной безопасности и слепого страха — наши предки больше всего опасались ночных хищников). Светлое и темное не всегда морально нагружены, но уже у греков блюстителями нравственности оказываются — парадоксально для нас — представители тьмы, подземные судьи Минос и Радамант, подземные богини эринии, преследующие за убийство. В зороастризме свет и тьма выступают как символы добра и зла, двух аспектов Ахура-Мазды, как бы двойников. Ветхозаветный дьявол — проходная фигура, никогда не возвышающаяся до двойника бога. В христианстве его роль настолько возросла, что он подверг испытанию самого бога.
Страдания Христа становятся, хотя бы отчасти, результатом предательства одного из учеников, соблазненного дьяволом. Правда, неизвестно, кому и зачем понадобилось предательство Иуды в житейском плане и за что он получил сребреники — ведь Иисус не скрывался, его все знали («Каждый день с вами сидел Я, уча в храме, и вы не брали Меня»). Но для схемы предатель необходим. Нет прощения предателям, для них — самый последний круг дантовского ада.
Изменилась сама концепция первородного греха, ставшего результатом успешных происков дьявола, который основал царство свое в теле человека, оставив богу лишь душу. Тем самым было нарушено единство системы личности, превратившейся в арену борьбы добра и зла.
Новый смысл приобрело и наказание. Секта ессеев, называвших себя «детьми света» (в отличие от всех прочих — «детей тьмы») была своего рода форпостом зороастризма на берегу Мертвого моря. Иоанн Креститель вышел из ессеев или близкой к ним секты. В Кумранских пещерах сохранились гимны, в которых, в частности, сказано:
Ты сотворил нечестивых,
Чтобы на них излить Свою ярость,
От чрева Ты предназначил
Ко Дню Истребления их!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И замысел Твой сокрытый
От века их предназначил
К свершенью судов великих
Над ними — воочию всех!
Итак, нечестивые специально созданы, чтобы их судить и наказывать для устрашения. И проблема, как полагал Жан Кальвин, сводится к тому, чтобы их своевременно распознать. Хотя последовательная бивалентность — равенство сил добра и зла — считалась манихейской ересью, даже гонитель манихеев Августин недалеко ушел от заблуждений своей юности. Изложенная им в трактате «О граде Господнем» всемирная история представлена как становление божеского царства («града») добра в постоянной борьбе с дьявольским царством зла.
В основе этих представлений лежит диалектическая идея единства противоположностей: раздельное существование добра и зла невозможно, как не может быть Христа без Антихриста. Следовательно, решительная победа добра над злом означает уничтожение того и другого. Последняя битва Христа и Антихриста — это конец света.
Приверженность бивалентной схеме объясняется ее огромной силой воздействия на человека, который оказывается в эпицентре вселенской борьбы. Линия фронта проходит через его душу. Он бросает свою жизнь на чашу весов, от его поступков зависит победа той или иной партии. Он ангажирован, нужен, он существует.
И как земля отражает небо, так земная борьба отражает метафизическую (и наоборот). Этот мир расколот подобно тому миру. Христианский мир противостоит миру мусульман. Средневековье проходит под знаком этого противостояния — и тыловых боев с «пятой колонной» дьявола, еретиками. Максима о любви к врагам, конечно же, не относится к врагам Господа нашего (даром, что сам он считал себя спасителем всех, а не только «наших»). Возрожденческий гуманизм очень скоро дал трещину и уже в XVI в. утонул в крови гугенотских войн.
Метафизическая бивалентность властно подчиняет себе классовую борьбу, революции и гражданские войны, поход священного рейха против мирового сионистского заговора, противостояние социалистического и капиталистического лагерей. Последнее еще недавно определяло смысл жизни многих миллионов людей. Его фетишами стали, с обеих сторон, военно-промышленные комплексы, чудовищное извращение экономики, которая еще нескоро вернется в нормальное русло. Оно породило свою эсхатологию — ядерный конец света. Оно взрастило новых святых и пророков, один из которых учил, что чем ближе победа, тем яростнее борьба: ей нельзя было угаснуть, иначе рушилась вся система.
Фронтовая дружба так крепка потому, что агрессия направлена на внешнего врага. Трагизм «мирного противостояния» заключался в том, что священная ненависть, не находя выхода в войне, обрушивалась на «внутреннего врага» — отступника, маловера, космополита. А если таковой не находился, его без промедления создавали.
Но ведь не повторится? Ведь с манихейством покончено? Едва ли. Масштабы, конечно, не те, но любые конкурентные отношения, любая политическая игра, любая научная дискуссия подчиняются логике бивалентности, в силу которой категории добра и зла, истины и лжи очень быстро вытесняются одним единственным признаком: «свой — чужой» (не потому ли так популярна в демократических странах двухпартийная система — при идеологическом тождестве партий, — что она позволяет без помех реализовать эту схему ?).