Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Я — жена твоя и припадаю к твоим стопам, —
Увлажняю слезами и сукровицей ребра,
Из которого вышла, а ты, мой свет, мой Адам,
Осушаешь мой лоб, ибо почва в лесу сыра.

Настоящее и библейская древность просвечивают одно через другое, друг друга не отменяя. Благодаря этому изменяется диапазон звучания ее стихов. Ведь если поэтов условно квалифицировать по подразумеваемому расстоянию до слушателя, то у прежней Лиснянской, в отличие от тех ее современников, кому потребны были стадионы, это обычно — расстояние вытянутой руки, максимум — комнаты, необходимое для содержательной беседы. Стихи новых подборок — не столько обращение поэта к близкому собеседнику, или к самой себе, или к Богу, но скорее обращение оттуда. Или это — как бы сам язык русской поэзии, в котором накопилось столько всего невысказанного и позабытого и который столь долго был унижаем всевозможными надуманными ухищрениями и особенно болтовней, что вдруг во весь голос заговорил через ту, что, может быть, преданней и бескорыстней всех ему служила. И расстояние до слушателя становится не важным: оно одновременно равно и нулю, как для голоса, звучащего изнутри его самого, и бесконечности верст и лет, как для древних гимнов.

На таком звучании — гимн Соломону — ответ старой новой Суламифи на царскую «Песнь песней».

Я — твоя Суламифь, мой старый царь Соломон,
Твои мышцы ослабли, но твой проницателен взгляд.
Тайны нет для тебя, но, взглянув на зеленый склон,
Ты меня не узнаешь, одетую в платье до пят,
Меж старух, собирающих розовый виноград.
И раздев, — не узнал бы, — как волны песка, мой живот,
И давно мои ноги утратили гибкость лоз,
Грудь моя, как на древней пальме увядший плод,
А сквозь кожу сосуды видны, как сквозь крылья стрекоз.
Иногда я тебя поджидаю у Яффских ворот.
Но к тебе не приближусь. Зачем огорчать царя?
Славен духом мужчина, а женщина — красотой…

Очень трудно остановиться и оборвать цитату. Таких стихов русская поэзия еще не знала. И дело, конечно, не в том, что о любви до глубокой старости никто раньше не писал, а в том, что, может быть, мало кто из поэтов знал, что это такое на самом деле. У Лиснянской — это не юношеская декларация, не зрелая унылая констатация преходящести и угасания всего на свете и уж никак не старческая жалоба, но — явление высокой, из каких-то других эпох любви, безотносительной ко времени и возрасту. Это — глагол ее достоинства и величия, с высоты которых любовь может отдать должное и «славной» красоте, и естеству (как в стихотворении «Соловьиные свадьбы», где — поразительное ветхозаветное: «Я бы рада была в твой сад Ависагу привесть, / Как царица Вирсавия сделала некогда, но…»). И это даже не возражение на пушкинское «Лишь юности и красоты / Поклонником быть должен гений», но спокойное указание на очевидную (теперь, после нее, очевидную) ошибку. Как просто сказано Лиснянской в другом месте: «Кроме любви, и нет ничего / У человека». При этом вовсе не отвергается, но воспевается и прежняя, молодая любовь:

От объятий твоих остывая и вновь горя,
Наслаждалась я песней не меньше, чем плотью тугой,
Ведь любовь появилась Песне благодаря.
Ах, какими словами ты возбуждал мой слух…

Несколько неожиданна, но весьма характерна для нового стиля Лиснянской концовка этого стихотворения. Если, как вполне оправданно можно предположить поначалу, за царем Соломоном скрывается некий вполне конкретный адресат-прототип, то странным кажется предположение лирической героини: «Неужели, мой царь, твой любовный гимн красоте, / До тебя недоступный ни одному певцу, / Только стал ты стареть, привел тебя к суете, — / К поклоненью заморскому золотому тельцу?» и ее завершающая молитва: «Царя укрепи, а тельца забей!» Следовательно, адресат не только он, но одновременно и вообще человек нашего, поклонением и золотому, и зеленому тельцу отмеченного времени, и боль, и молитва тут именно за него, так что план современности не упускается поэтессой из виду даже в таком, казалось бы, литературном лирико-аллегорическом стихотворении. Однако здесь не менее важны спор и литературное соревнование и с ветхозаветным Соломоном-поэтом, еще одним, отнюдь не условным, адресатом стихотворения, которые происходят на его же языке — языке библейской притчевой многосмысленности. И почти шокирующие образы старости из второй строфы, подобранные как антонимы Соломоновым любовным эпитетам, совсем не жалость вызывают, но ощущение силы духа, способного к столь жесткой и спокойной беспристрастности взгляда на себя со стороны, что лишь контрастнее выделяется идущий изнутри свет любви.

Остается только удивляться той классической ясности слога, легкости, с какой происходит здесь перемещение между различными планами, и естественности интонации при формально-технической изощренности, так что даже не бросается в глаза усложненная строфика, столь не характерная для последнего полувека. Поль Валери как-то заметил, что форма в стихах — это самое надежное средство противостояния забвению, поскольку, придуманная в глубокой древности, она уже выдержала испытание временем. Поэтика новой Лиснянской, и в формальном смысле обращенная к нашей культурной памяти, отсылая разнообразием метрики, строфики и композиции к традициям серебряного века, вообще заслуживала бы отдельного стиховедческого исследования. Так, весьма оригинальны ее неравносложные пятистопные анапесты, которыми написана добрая половина стихотворений «Гимна», причем легкими вариациями местоположения пропущенных слогов каждому из них придан свой ритмический рисунок.

А вот любопытное шутливое, но психологически очень точное наблюдение самой Лиснянской о непреходящей новизне избранной древней формы, если она наполнена соответствующим содержанием: «А еще и тайная есть корысть у гостей, / А вернее, мечта, — до старых дожить костей / И любимыми быть, и на склоне преклонных дней / Слушать гимны себе, что свежей любых новостей (курсив мой. — Д. П.)».

Но как бы ни были интересны и точны исторические и культурные параллели, самым важным для поэтессы, как и прежде, является план нашей сегодняшней реальности, и после кульминационного «У Яффских ворот» действие остальной части цикла происходит уже почти полностью здесь (насколько это вообще возможно для новой Лиснянской), в текущих реалиях пригородного «сплошного досуга» («На садовой скамейке средь буйного сорняка / Дотемна в подкидного режемся дурака. / Старосветских помещиков в возрасте перегнав, / Что еще могут делать два старые старика / В одичалые дни посреди некультурных трав?»), заканчиваясь в «Над прудом» любовной мольбой к этому миру: «Хорошéй, земля, из последних сил хорошéй!» Много ли найдется сейчас поэтов, у кого бы подобные слова прозвучали столь искренне и без ложного пафоса? Видимо (как ни скептически относится современная критика к рассмотрению затекстуальных факторов), следовало прожить в ту эпоху достаточно долго и честно, чтобы столь эмоционально точно, лаконично и до боли остро и сдержанно передать чувство растерянности в связи со всем с нами происшедшим:

Да, империя откуковала, и там, где мы
Родились, совершенно другие страны уже, —
Это мне не строкой, а осокою — по душе,
Это мне не оскомина от незрелой хурмы.
Там уже не цветет на каштанах русская речь,
И по-русски уже не говорит инжир…
Некрасиво грустить, что распался имперский мир,
Но и чувством распада немыслимо пренебречь.
62
{"b":"285020","o":1}