От тебя остались одни структуры. Рожден ты геометрическим или же время схватило тебя и втиснуло в свои безнадежно прямолинейные формы? Не знаешь ты больше великой тайны? Тайны самой длинной дороги?
Какое это было бы счастье, так дать погрузиться на самое дно мыслям, владевшим тобою всю жизнь, чтобы они поднимались наверх лишь во сне.
К «ужасным» мыслителям, восхищающим меня, принадлежат Гоббс и де Местр[209]. В таких, как они, меня восхищает то, что они умеют сказать это ужасное. Но владеющему ими страху не дозволяется превратиться в средство самовозвеличения. Потому и называю я этих двоих, Гоббса и де Местра: как бы ни отличались они друг от друга, оба не позволяли своим мыслям постоянно кружить себе голову — говоря о себе и своей жизни, они оставались просты. Есть, в отличие от них, и другой род мыслителей, со сладострастием обращающих различаемый ими ужас против человека, так, будто это может послужить к их собственной сверкающей славе. Страх у них в руках превращается в плеть, с помощью которой они держат все на почтительном расстоянии от себя. Они восторгаются «величием» и имеют при этом в виду анималистическое величие. К таковым принадлежит Ницше, декларируемая им свобода находится в вопиющем противоречии с присущим его натуре страстным влечением к власти, жертвой которого он в конце концов и стал. Многие из его фраз, будто принадлежащие вульгарному деспоту, наполняют меня отвращением. Де Местр высказывал вещи и более ужасные. Но он говорит их, поскольку они существуют в мире (как средство этого мира и инструмент), а не ради чувственного наслаждения. Мыслители, исполненные честного страха перед человечеством, такие же жертвы этого страха, как и все остальные, и не стремятся исподтишка воспользоваться им для себя. Они не фальсифицируют состояния мира, и они остаются в нем в наибольшей степени, чем все, во власти этого страха. Протест, вызываемый их мыслями, здоров и плодотворен. Другие же изображают из себя опасных и великолепных, чтобы скакнуть, так сказать, из мира в свои высоты. Потому и все, что они говорят, фальшиво до мозга костей и может быть на пользу лишь тем, кто пользуется ими, чтобы грабить человечество, лишая его достоинства и надежды.
Параноик в роли буддиста: неповторимое своеобразие Шопенгауэра[210].
Буркхардт[211] в роли Атланта: базельский бюргер, содержащий в себе и выдерживающий весь мир.
Все изящней часы, все опаснее время.
И снова ныряет он в море нечитанного и, отфыркиваясь и помолодев, возвращается на поверхность, гордый, будто выкрал Посейдонов трезубец.
Я не поэт: не умею молчать. Но во мне молчат многие люди, которых я не знаю. Взрывы их красноречия превращают меня иногда в поэта.
Всякий верующий, с, которым мне доводится встретиться, если только он подлинный, вызывает во мне симпатию. Незамысловатое выражение его веры захватывает меня, а если оно выглядит столь абсурдным, что хочется смеяться, то волнует меня особенно глубоко.
Но это не должен быть приверженец веры, которой в настоящее время принадлежит мир. Стоит мне почуять за ним власть победоносной церкви, стоит заметить, что верующий пытается прикрыться силой этой власти, использует ее, чтоб угрожать и пугать, — меня охватывает отвращение и ужас.
Что это? Что волнует меня — вера или ущемленная вера?
Нелегко отыскать путь назад, туда, где раздаются шаги и голоса невинных людей, после того как занимался безжалостной погоней за имущими власть. До чего ж были они ненавистны, и как привычна стала эта ненависть! И каким простым нужно стать снова, каким бережным и любезным! Вроде как самому отправить себя на пенсию и после всю жизнь продолжавшейся охоты на опасных монстров разводить цветы.
Но охотник никогда не забудет, кем был, и хотя бы во сне станет преследовать себя самого.
Кто действительно знал бы, что связывает людей между собой, тот мог бы спасти их от смерти. Загадка жизни — загадка социальная. Никто не приблизился к ее разрешению.
1961
Следовало бы уметь сказать это в столь немногих фразах, как Лао-цзы[212] или Гераклит, а пока неспособен на это, значит, на самом деле нечего и сказать.
Ужаснейшие из людей: те, что все знают и верят в это.
Перевод мыслей, что занимали тебя более двадцати лет, на другой язык. Их недовольство, поскольку не в этом языке они родились. Смелость их тускнеет, они отказываются излучать. Они тащат за собой не имеющее отношения к делу и растеривают по дороге важное. Они выцветают, они меняют свой цвет. Они кажутся себе трусливыми и осторожными, первоначальный угол падения ими утрачен. Они скользили хищным лётом, теперь же бьются, как летучие мыши. Их бег был пружинистым наметом гепардов, теперь они ползут себе, как безногие ящерицы.
Унизительно думать, что именно в этом редуцированном виде усмиренные и оскопленные, они скорее найдут понимание!
Дух озаряющий и упорядочивающий. Гераклит и Аристотель как экстремальные случаи.
Озаряющий дух сроден молнии, он стремительно покрывает громаднейшие протяженности; оставляя в стороне все, он рвется к одному лишь единственному, что ему и самому неизвестно, пока его свет не озарит это. Действие его начинается с удара. Без мало-мальских разрушений, без трепета страха он для людей бесплотен. Одна вспышка, без них, чересчур неопределенна и бесформенна. Судьба нового знания зависит от места удара. Человек для этой молнии в значительной мере еще девственная земля.
Озаренное идет в наследство упорядочивающим. Их манипуляции столь же медлительны, сколь стремительно движение тех других; они картографы удара, к которому недоверчивы, и своими действиями стремятся предотвратить новые попадания.
1962
Фокус: швырнуть что-нибудь в мир, да так, чтоб тебя не потащило следом.
Он кладет фразы, как яйца, вот только забывает их высидеть.
Страх перед годом 1000. Заблуждение. Ему бы зваться 2000… если до него дойдет.
Там умершие продолжают жизнь в облаках и в виде дождя оплодотворяют женщин.
Там боги остаются малы, в то время как люди подрастают, выросши такими большими, что богов уже не разглядеть, они станут душить друг друга.
Там у них змеи за предков; они заботятся о них и гибнут от
Там каждым правит его врожденный цепень, а он заботится о нем и во всем послушен.
Там они действуют, лишь сбиваясь в сотни; одиночка, никогда не слыша обращенного к нему слова, сам себе неведом и потихоньку сходит на нет.
Там они общаются шепотом и наказывают за громкое слово изгнанием.
Там живые постятся и откармливают мертвецов.
Там они селятся на громадных деревьях, которых никогда не покидают. Далеко на горизонте маячат другие деревья, недостижимые и злобные.
1963
Предустановленная гармония разрушения.
Но труднее всего — не мытарить других тем, что исправляешь в себе самом.
Святой — это тот, кому удалось ограничить все нравственные мучения пределами собственной персоны.
Мудрым же был бы тот, кто прекратил мучить уже и себя. Он знает, что совершенства не существует, и горячность оставила его.
Не покидай же меня теперь, черная туча. Останься надо мной, чтобы не стала старость пресна и пуста, останься во мне, яд горя, пусть не забуду я об умирающих людях.
1964
Общества
Общество, где люди по желанию могут стареть и молодеть и живут попеременно, то так, то этак.
Общество, где с каждого пишут портрет и он молится на свое изображение.
Общество, где люди смеются, вместо того чтобы есть.
Общество, состоящее из одних стариков, в слепоте зачинающих все более старых.