Бумажный Пьяница напоминает ларь, который никогда не открывался, чтобы ничего не потерять. Он избегает говорить о своих семи диссертациях и упоминает лишь три; ему не составило бы труда защищать каждый год новую. Он благожелателен и любезен и любит поговорить; чтобы иметь возможность сказать свое, дает высказаться и другим. Если он заявляет: «Этого я не знаю», следует ждать подробной и содержательной лекции. Он подвижен и быстр, потому что все время ищет людей, готовых его послушать. И никого из них не забывает, мир для него состоит из книг и из слушателей. Он весьма ценит чужое молчание, сам же молчит недолго, в кратких паузах перед началом нового доклада. Никто, впрочем, не проявляет желания чему-нибудь у него учиться, поскольку он знает еще и многое другое. Его окружает атмосфера недоверчивого удивления: не то чтобы он никогда не повторялся, однако он и в самом деле никогда не повторяется перед одним и тем же слушателем. Он был бы смешон, не оказывайся это всякий раз нечто другое. Он беспристрастен и справедлив ко всем своим знаниям, всякое достойно и значимо; многое дали бы иные за то, чтобы нащупать такое, что он ставит над прочим. Он извиняется за время, которое, как и обыкновенные люди, тратит на сон.
А сколько напряженного ожидания, когда снова встречаются с ним после долголетнего перерыва и горят желанием поймать его на нечистой игре. Но тут, карауль не карауль, никакое терпение не поможет: он хоть и говорит теперь о совершенно других вещах, сам, до последнего слога, все тот же. Иногда он успел за это время жениться, иногда — снова в разводе. Женщины являются и исчезают, всякий раз это было ошибкой. Он в восторге от людей, пробуждающих в нем желание перещеголять, и, превзойдя, ставит на них крест. Ни единого города он не посетил, заблаговременно не почитав о нем. И города приноравливаются к его сведениям, старательно подтверждая то, что он о них прочел; нет, не существует, похоже, нечитабельных городов.
Еще на расстоянии его уже одолевает смех, когда приближается дурак. Женщине, вознамерившейся женить его на себе, следует писать ему письма с просьбами о сведениях и разъяснениях. И если она станет писать достаточно часто, он окажется в зависимости и захочет, чтобы эти вопросы постоянно витали вокруг него.
Искушаемая
Стоит Искушаемой показаться на улице, ее тут же начинают преследовать мужчины. Она не сделала еще и трех шагов, а уж ее заприметили и идут следом, некоторые даже переходят ради нее через улицу. Она не имеет представления, в чем тут дело, может, в походке, но сама она ничего особенного в своей походке не находит. Она ни на кого не смотрит, другое дело, если бы она провоцировала мужчин своим взглядом. Одета неброско, и духи у нее не какие-то там особенные, во вкусе ей, правда, не откажешь, во вкусе и изысканности, это верно, а ее волосы… может, это из-за волос? Она своих волос не выбирала, разве что причесывается на особый, неповторимый манер.
Только одно ей нужно — покой, но ведь и воздухом надо подышать, и невозможно вечно избегать улиц. Иногда она останавливается перед витриной, и вот уж он виден в стекле, тот, что стоит позади и собирается морочить ей голову. И верно, вот он уже и заговаривает с ней. Она и не слушает вовсе, можно представить, что он там говорит, и отвечает она не тотчас, много было бы чести. Но если тот становится так навязчив, что никак его не стряхнуть, она вдруг резко обертывается к нему и с возмущением шипит прямо в лицо, так близко, что ее волосы слегка задевают его галстук: «Да что вам, собственно, от меня нужно? Я вас не знаю и знать не хочу! Не приставайте ко мне! Я не из тех!»
Чего еще ждут от нее? Почему ей не верят? Она и не смотрит вовсе, не знает даже, как все эти мужчины выглядят. Но волшебное действие ее слов не остается без последствий — он становится еще назойливей. А может, это влияние ее волос на его галстук. Ей приходится произносить это, придвинувшись как можно ближе, чтобы не привлекать внимания прохожих. Что бы иначе подумали люди, услышав ее сердитые слова? Но этот ведет себя так, будто она именно «из тех», и проводит рукой по ее волосам. Не будь здесь людей, он получил бы свою оплеуху. Однако Искушаемая достаточно себя уважает, она справляется с бешенством и спасается бегством к следующей витрине. Если она и теперь от него не отделается, то молча заставит переходить за ней от витрины к витрине, она не удостоит его больше ни единым звуком и хорошенько последит за тем, чтобы его галстук оставался на достаточном расстоянии. В конце концов он, приуныв, отстает. Но Искушаемая ждет еще и того, чтобы ей сказали: «Извините, я вижу, вы не из тех».
Искушаемая, однако, женщина и должна хоть немного следить за собой, а потому не может совершенно отказаться от витрин. Она сменила духи, чтобы ее оставили в покое, — не помогает. Она даже волосы красит теперь по-другому, перепробовала уже все цвета, но они пристают и пристают все с тем же, ее преследуют повсюду, беспрестанно, ей нужен рыцарь, который защитит ее от этих мужчин, но где же найти такого?
Смиренный Путь
Смиренный Путь, мурлыча, трется о ноги судьбы, неизбежное — его отрада. Бесполезно говорить неизбежному «нет», вот он и говорит ему «да», еще прежде, чем оно объявится у дверей. Ходит он чуть пригнувшись, демонстрируя свою готовность склониться под любое ярмо. При этом старается, однако, не озираться лишний раз по сторонам, чтобы не привлекать к себе без нужды внимания случайных ярем. Ведь всякому из них любо, чтобы под ним сгибались на особый лад, но если их слишком много, то все их своеобразие пропадает, а что может быть печальней безликой рутины.
Смиренный Путь ползет от одного порабощения к другому. Чувство подсказывает ему, насколько это верно и хорошо, и он умеет найти для вразумления других сердечные и убедительные слова. Он твердо уверен, что людское предназначение в приверженности неизбежному, именно это и отличает человека от животных. Те ничего не знают, бегство — их вечный удел. Бегут, будто в силах ускользнуть от своей судьбы. Но в итоге их все же. съедают, а они, бедняги, даже не подозревают о том, что так и должно быть. Человек же всегда начеку: всегда готов встретить свою судьбу и приветственно склониться перед ней.
«Ты что же, собираешься жить вечно?» — обращается он к своему чаду, едва оно научится говорить, и с младых ногтей готовит его к покорности; оно должно стать таким же, как он, а не брести слепо по жизни, оно должно умножить ряды Смиренных Путей.
Ему известно — кто смолоду смирению учился, тот и в смерти отличился, а искусство в том, чтобы и зная это продолжать жить. Искусство особое, а ключ к нему — не делать ничего наперекор тому, чему суждено быть. «Но как отличить то, чему суждено быть, от всего другого?» Человек рождается с инстинктом, говорящим об этом, объясняет он, и мудрость человеческая в том, чтобы не дать ему заглохнуть.
Желательно ничего не узнавать об освободительных войнах, о восстаниях, строптивом неповиновении или даже всего лишь о протестах. Но если уж узнал о чем-то подобном, то следует идти до конца и уяснить себе, до чего все они были бессмысленны и бесполезны. Они либо терпят неудачу, либо не терпят неудачи. И если не терпят, то и тогда все вскоре становится по-старому. Кто видит все и приемлет как оно есть и всегда было, сохраняет достоинство. Наихудшее суть благо, ежели приходит по воле судьбы, потому что оно есть бремя тягчайшее.
Смиренный Путь упражняется в перенесении трудностей и ударов. Он так понаторел в этом, что временами в нем просыпается задор, и тогда ему удается подхватить что-нибудь тяжкое еще прежде, чем оно по-настоящему объявилось. Так одно бремя попирает другое, что ж, и у него, у Смиренного Пути, есть склонность к разнообразию. С каждой новой тяготой возрастает величие человеческое.
Смиренный Путь просто лопается от обилия нажитой мудрости. Он раздает советы направо и налево. Вечно все те же.