Я без труда могу перечислить все, что ее интересовало, поскольку, что бы то ни было, это как-то отражалось и на мне. Только мне она могла рассказать все до мельчайших подробностей. Только я понимал серьезность ее строгих оценок, потому что знал, какой порыв их вдохновил. Многое она гневно осуждала, но всегда указывая, что следует этому противопоставить, и приводила резкие, но убедительные доводы. Хотя время совместных чтений миновало и драмы, а также их великие исполнители перестали быть основным содержанием мира, им на смену пришло другое, не меньшее «богатство»: чудовищность происходящего, его последствия и истоки. Она была недоверчива по натуре, и у Стриндберга, умнейшего, по ее мнению, человека, находила оправдание своей недоверчивости, с которой свыклась и без которой не могла теперь обойтись. Она ловила себя на том, что заходила подчас слишком далеко, открывая мне вещи, становившиеся источником моего собственного, еще неокрепшего недоверия. Испугавшись и стараясь исправить положение, она рассказывала о каком-нибудь особенно восхитившем ее деянии. Обычно это было нечто связанное с неимоверными трудностями, но великодушие еще не перевелось на свете. Во время таких попыток она была мне ближе всего. Она полагала, что я не понимаю причину перемены тональности. Но во мне уже было многое от нее, и я упражнялся в своей проницательности. Прикинувшись наивным, я внимал благородной истории, которая всегда мне нравилась. Однако я знал, почему она как раз теперь направляла разговор в такое русло, но держал это знание при себе. Так и утаивали мы кое-что друг от друга, но, поскольку было это одно и то же, выходило, что и тайна наша — одна и та же. Неудивительно, что в такие минуты, когда я молча чувствовал себя ей ровней, она была мне особенно дорога. Она была убеждена, что ей вновь удалось скрыть свое недоверие, мне открывалось и то и другое: ее беспощадная резкость и ее великодушие. Что такое «широта», я тогда еще не знал, но я ее «ощущал», я понимал, что можно вместить в себя так много разного и противоречивого, что сосуществует якобы необъединяемое, что можно это чувствовать, не исходя при этом страхом, что это следует называть и учитывать, подлинное величие человеческой натуры — это было то истинное, чему я у нее научился.
Гипноз и ревность.
Тяжелораненые
Она часто ходила на концерты. Музыка по-прежнему много значила в ее жизни, хотя сама она после смерти отца редко садилась за рояль, но скорее всего мать стала строже в своих вкусах, получив возможность чаще слушать виртуозов-исполнителей, которые жили тогда в Цюрихе. Она, не пропустившая ни одного концерта Бузони[158], пришла в некоторое замешательство, узнав, что он живет недалеко от нас. Не сразу поверив в то, что я встречал его на улице, она перестала сомневаться, только услышав от других, что это действительно был он. Отчитав меня за то, что по примеру других мальчишек я называю его «Джод-до-иди-к-папе» вместо Бузони, она пообещала взять меня на один из его концертов при условии, что я перестану дразнить его этим прозвищем. Он ведь самый великий из всех мастеров игры на фортепьяно, которых ей когда-либо доводилось слушать. Просто возмутительно, что после него кто-то еще смеет называть себя пианистом! Она присутствовала и на всех выступлениях квартета Шэше[159], названного так по первой скрипке, они приводили ее в непонятное раздражение, причина которого выяснилась, лишь когда она однажды с досадой воскликнула: «Вот таким скрипачом всегда хотел стать твой отец! Он мечтал научиться играть так, чтобы можно было выступать в квартете. На мой вопрос:,Но почему же не в сольном концерте?» — он, покачав головой, ответил, что никогда не сможет так хорошо играть, ибо знает меру своей одаренности. Вот членом квартета или первой скрипкой в оркестре он смог бы, наверное, стать, не помешай дед его занятиям. А дед был настоящим тираном, деспотом; он вырывал из рук сына скрипку и бил его, едва заслышав игру. А однажды в наказание велел старшему сыну связать и запереть его на всю ночь в подвале. Гнев ее распалился, и, чтобы смягчить впечатление, она печально добавила: «Вот каким скромным был твой отец!» Кончилось тем, что, заметив мое недоумение — причем тут «скромный», если дед избивал его? — и вместо того, чтобы объяснить его скромность тем, что выше концертмейстера он и не помышлял подняться, она насмешливо обронила: «Но ты-то весь в меня!» Мне это не понравилось, я терпеть не мог ее рассуждений о недостатке честолюбия у отца, как будто хорошим человеком он стал только потому, что у него не хватало честолюбия.
Исполнение «Страстей по Матфею»[160] привело ее в такое состояние духа, которое запомнилось мне уже хотя бы потому, что несколько дней подряд мы не могли нормально разговаривать. Целую неделю у нее не было сил даже читать. Раскрыв книгу, она не различала ни строчки, поскольку внутри у нее звучал голос Илоны Дуриго[161]. Однажды ночью она в слезах вошла ко мне в спальню со словами: «С книгами все кончено, никогда больше я не смогу читать». Я принялся ее успокаивать, предложил побыть вместе с ней во время чтения: тогда она не будет слышать голоса. Ведь это происходит из-за того, что она там одна, и я, сидя рядом за столом, могу ведь что-нибудь сказать, и вмиг все голоса исчезнут. «Но я же хочу ее слушать! Как ты не понимаешь! Никого, кроме нее, я не хочу слушать!» Страстность этого порыва и испугала и восхитила меня, я замолчал и в последующие дни только изредка вопросительно поглядывал на нее, она понимающе отвечала со смесью радости и отчаяния: «Все еще слышу ее».
Я так же внимательно следил за ней, как и она за мной; при такой близости отношений приучаешься безошибочно угадывать все совпадающие с твоими движения души. И как бы ни подавляла порой меня ее страстность, фальшивую ноту я различил бы сразу. Право на столь бдительный надзор было завоевано в результате глубокого доверия, а не дерзких посягательств на ее свободу. Едва уловив чужое, незнакомое влияние, я, не колеблясь ни минуты, переходил в наступление. Одно время она посещала лекции Рудольфа Штайнера[162]. Рассказывая о них, она так сильно менялась, словно передо мной был другой человек. Я не знал, кто обратил ее внимание на эти лекции, во всяком случае, не она сама, но, услышав однажды брошенное ею невзначай замечание о чем-то «гипнотическом» у Рудольфа Штайнера, тут же атаковал ее вопросами. Поскольку мне ничего не было известно о нем, свое мнение я мог составить только на основе ее наблюдений и вскоре понял, что он заворожил ее обилием цитат из Гёте.
А что здесь может быть для нее новым, спросил я, она же наверняка это уже давно знает, ведь сама говорила, что прочла всего Гёте. «Видишь ли, всего его никто не прочел», — призналась она, смутившись. «А из этих вещиц я ничего не могу припомнить». Ее неуверенность показалась мне странной, так как я привык к тому, что она помнила каждую строку своих любимых поэтов и была нетерпима к пробелам подобных знаний у других, называя их «пустомелями» и «путаниками», которые морочат голову людям вместо того, чтобы, не ленясь, во всем досконально разобраться. Ее ответ меня не убедил, и я продолжал допытываться: как она считает, надо ли и мне теперь в это верить. Ведь не можем же мы верить в разное! И если нескольких лекций Штайнера оказалось достаточно, чтобы она перешла на его сторону, потому что в нем есть нечто гипнотическое, то и я заставлю себя верить всему, что она говорит, чтобы ничто не могло встать между нами. Вероятно, это прозвучало как угроза, на самом же деле я немного лукавил: мне хотелось установить меру влияния на нее этой новой, совершенно чуждой мне силы, о которой я ранее ничего не слышал и не читал, так внезапно ворвалась она в нашу жизнь; мне почудилось, что теперь из-за нее все между нами изменится. Больше всего я боялся обнаружить ее равнодушие к тому, смогу ли я перейти в новую веру или нет, ведь это означало бы, что я уже совершенно ей безразличен. Но мои опасения оказались напрасными, потому что ни о какой моей «сопричастности» она и слушать не захотела, возразив немного раздраженно: «Ты еще мал. Не для тебя это. Не нужна тебе такая вера. Впредь и я не скажу о ней ни слова». У меня как раз набралось немного денег, чтобы купить ей очередной том Стриндберга, вместо чего я, не долго думая, приобрел какую-то книгу Рудольфа Штайнера и торжественно преподнес с лицемерными заверениями: «Это же тебя интересует, а запомнить все ты не можешь. Сама говоришь, что такое с наскока не понять, сначала нужно во всем хорошенько разобраться. Теперь, не торопясь, можешь его почитать и лучше подготовиться к лекциям».