Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я вполне сознаю неприемлемость этого требования, оно не может вызвать ничего иного кроме протеста. Выходит так, будто все в нем направлено на сотворение хаоса противонаправленных и несогласимых содержаний. Возражению такого рода, а оно чрезвычайно веско, я могу противопоставить пока лишь немногое. Он и есть ближе всего к миру, если носит в себе хаос, но он ощущает, из этого мы исходили, ответственность за этот хаос, он не одобряет его, ему плохо, ему неуютно с. ним, он не представляется себе великолепным и значительным оттого, что в нем находится место для многого столь противоположного и невзаимосвязанного, он ненавидит этот хаос, он не расстается с надеждой преодолеть его для других, а тем самым и для себя самого.

Чтобы быть в состоянии высказать об этом мире нечто имеющее смысл и ценность, он не может отталкивать его и избегать. В виде хаоса, каким мир, всем целям и планированиям наперекор, является более чем когда-либо, так как со все возрастающей быстротой движется навстречу саморазрушению, таким, а не ad usum Delphini[131], то бишь читателя, выглаженным и вычищенным, вынужден он носить его в себе. Но он не вправе предаться хаосу во власть, а должен, именно в силу своего знания о нем, изнутри этого знания, противопоставить ему неистовство собственной надежды.

Что же это за надежда, и почему лишь тогда она может иметь цену, когда питается пищею превращений — давних, обретаемых им в волнениях неравнодушного чтения, и современных, впитываемых через открытость всей злобе дня окружающего мира?

Здесь и могучая власть персонажей, завладевших им когда-то и не желающих отдавать занятого в нем пространства. Они реагируют, находясь в нем, так, будто он составлен из них. Они — его большинство, ясно очерченное и сознаваемое, они, поскольку живут в нем, его сопротивление смерти. Уже и мифы, передаваемые изустно, обладают тою особенностью, что должны пересказываться. Их живость равняется их определенности, им дано не переменяться. Лишь в каждом отдельном случае особо можно установить, из чего складывается их неистощимая жизнеспособность, и быть может, слишком мало уделялось внимания вопросу о том, почему им так необходимо передаваться дальше. Было бы совсем нетрудно описать, что происходит с тем, кто сталкивается с одним из них впервые. Полагаю, вы не ожидаете от меня подобного описания во всей его полноте, в ином же виде оно не имело бы смысла. Хочу назвать лишь одно — возникающее при этом чувство уверенности и неопровержимости: да, только так это было, только так, по-видимому, могло быть. Каково бы ни было то, что узнается из мифа, каким бы невероятным ни должно было это предстать в иной связи, здесь оно остается свободным от сомнений, здесь имеет единственно возможный, неисказимый облик.

Это накопилище несомненности, из содержимого которого многое достигло и нас, было злостным образом использовано в качестве источника для причудливейших заимствований. Нам хорошо известны политические злоупотребления, совершавшиеся с их помощью; изуродованные, разбавленные, искаженные, эти заимствования способны даже в таком неполноценном виде удерживаться в течение ряда лет, прежде чем лопнуть… Совсем иного рода заимствования научные; назову лишь один ярчайший пример: как бы ни расценивать содержательную истинность психоаналитического учения, добрую толику своей силы оно почерпнуло в слове «Эдип»[132], и та серьезная критика, попытки которой предпринимаются в отношении этой теории, пытается подобраться к ней именно со стороны этого слова.

Всякого рода непотребствами, совершавшимися с опорой на мифы, можно объяснить отход от них, характерный для нашего времени. Их воспринимают как лживые выдумки, потому как известны лишь выжимки из них, и отбрасывают целиком вместе с этими выжимками. Содержащиеся в них превращения представляются всего лишь неправдоподобными россказнями. Из их чудес распознаются лишь те, что реализовались в изобретениях, и не возникает при этом мысли о том, что каждым из них мы обязаны его мифическому прообразу.

Но что наряду со всеми специфическими содержательными элементами составляет самую сущность мифа, так это совершаемое в нем перевоплощение — то, с помощью чего сотворил себя человек. Через него познал он мир и обжился в нем, через перевоплощение причастен к нему. Что перевоплощению обязан он обретенной властью, это мы, пожалуй, способны признать, но он обязан ему и кое-чем получше: он обязан ему своей способностью к состраданию.

Я не боюсь воспользоваться этим словом, для практиков от духа представляющимся непригодным к употреблению: сострадание, и это также один из моментов специализации, изгоняется в сферу религиозного, там можно называть его по имени и оперировать им. От трезвых деловых решений нашей будничной жизни его держат подальше.

Я сказал уже, что лишь тому дано быть поэтом, кто испытывает чувство ответственности, хотя он, быть может, делает не многим больше других для того, чтобы материализовать его в отдельных акциях. Это ощущение ответственности за жизнь, которая себя разрушает, и нечего стыдиться говорить о том, что сердце этой ответственности — сострадание.

Грош ему цена, если оно провозглашается как чувство неопределенное и обобщенное. Оно требует конкретного перевоплощения во всякое единичное, живое и непосредственное. По мифам, по унаследованным произведениям литературы поэт учится перевоплощению и упражняется в нем. Он — ничто, если без устали, непрерывно не применяет его к окружающей действительности. Тысячеликая жизнь, вливающаяся в него, остающаяся чувственно расчлененной во всех своих явленных формах, не свертывается в нем в голое понятие, но она дает ему силу восстать против смерти и в этом поднимается до всеобщего.

Не может быть делом поэта — отдавать человечество на произвол смерти. Потрясенно станет он, не отгораживающийся ни от кого, познавать, как в множестве нарастает и сила смерти. И даже если для всех его попытки представятся полной тщетой, он не смирится с ней и не капитулирует перед ней никогда. Делом чести будет для него давать отпор все более многочисленным в литературе посланцам небытия, сражаться против них как иными, так и собственными их средствами. Он станет жить по своему закону, но не скроенному лично для него самого и гласящему:

Никого из тех не ввергают в Ничто, кто к нему стремится. В небытие погружаются лишь затем, чтобы отыскать путь назад и обозначить его для каждого. Не избегают ни бремени горя, ни муки отчаянья, — чтобы научиться, как избавлять от них другого, а не из презрения к счастью, подобающему всякому из созданий, хотя они уродуют друг друга и разрывают на части.

Воспоминания[133]

Спасенный язык

Фамильная гордость

Рущук на нижнем Дунае, где я появился на свет, был для ребенка городом, полным, чудес; сказать, что он находится в Болгарии, значит дать о нем неполное представление, так как проживали тут люди самого различного происхождения. Кроме болгар, приезжавших сюда в основном из деревень, было много турок, занимавших отдельный квартал, к которому примыкал наш, сефардский[134]. Встречались тут и греки, албанцы, армяне, цыгане. С противоположного берега Дуная приезжали румыны, моя кормилица, о которой, сказать по правде, я давно не вспоминал, была румынкой. Изредка можно было увидеть и русских.

Детский взор не мог охватить все это многообразие, но я постоянно испытывал на себе его воздействие. Отдельные фигуры запомнились лишь своими яркими одеждами, которыми отличались друг от друга разные национальные группы. Среди слуг, живших в нашем доме в течение тех шести лег, был и черкес, а потом армянин. Лучшей своей подругой мать считала русскую, Ольгу. Раз в неделю в нашем дворе толпились цыгане; их было так много, что казалось, весь цыганский народ пожаловал к нам; о том ужасе, который они наводили на меня, речь впереди.

вернуться

131

Для дофина (лат.).

Ad usum Delphini (лат.) — досл. для пользования дофина. Так называлось составленное при короле Людовике XIV собрание сочинений античных авторов, которое предназначалось для наследника престола (дофина) и в котором поэтому все предосудительные с воспитательной точки зрения пассажи были вынесены в приложение. Впоследствии так стали называть любые издания, в которых авторский текст подвергался редактированию по цензурным соображениям.

вернуться

132

…как бы ни расценивать… истинность психоаналитического учения, добрую толику своей силы оно почерпнуло в слове «Эдип»… — Канетти намекает на одно из наиболее широко известных понятий психоанализа — «эдипов комплекс», выражающий конфликт между досублиматорной (природной) и сублиматорной (индивидуальной) фазами психического развития человека.

вернуться

133

Э. Канетти до настоящего времени опубликовал три книги воспоминаний, объемлющие период 1905–1937 гг.:

«Die gerettete Zunge. Geschichte einer Jugend» (Munchen: Hanser, 1977);

«Die Fackel im Ohr. Lebensgeschichte 1921–1931» (Munchen: Hanser, 1980);

«Das Augenspiel. Lebensgeschichte 1931–1937» (Munchen: Hauser, 1985).

Первым толчком к созданию автобиографической книги, по свидетельству писателя, была болезнь его младшего брата Жоржа Канетти (1911–1971):

«Во время его последней болезни я решил написать для него историю нашего детства, в надежде, что она поможет ему преодолеть болезнь. Помню, я еще сказал ему об этом. Книга, появившаяся таким образом, называется „Спасенный язык“. К сожалению, я не успел ему показать даже первые главы. Он умер. Книга посвящена ему, и без него ее вообще бы не было».

После опубликования первой книги в 1977 г. вскоре появились и следующие части автобиографии.

вернуться

134

…квартал, к которому примыкал наш, сефардский. — Сефардами называли потомков евреев, изгнанных из Испании в 1492 г.

42
{"b":"284977","o":1}