Читатель, наверное, догадался, что вбидение Татьяны Чередниченко мне ближе и в данном случае я к ней присоединяюсь. Именно поэтому отношение Андрея Зорина к этой телеакции и вообще к юбилейному Пушкину мне более интересно, и я остановлюсь на нем подробнее. В противовес общеинтеллигентскому вою Андрей Зорин находит, что юбилей «удался сверх всякого разумного ожидания» и дал нам «Пушкина конца второго тысячелетия. Он получился веселым, домашним, ярким, нарядным, избыточным, назойливым, чуть пошловатым. <…> Из тех Пушкиных, которых видела Россия, этот далеко не худший»[14]. Может, и не худший, может, и прав Андрей Зорин, что «дистиллированного бессмертия не бывает»… Да только бессмертие ли это? А может, смерть? Уж больно далек этот профанированный и оторванный от пушкинских творений образ от того, например, каким он предстает в статьях Гоголя или в серьезных профессиональных исследованиях. Наша эпоха востребовала такого Пушкина — «яркого, нарядного, чуть пошловатого». А еще Пушкина-гея, Пушкина-гастронома, Пушкина-картежника — такой образ ей, эпохе, внятен. Это не новый миф о Пушкине — в мифе живет глубокая правда, а это больше похоже на смену грима на кадавре. И приходится признать, что «русский человек в его развитии» не приблизился к Пушкину через двести лет, как пророчил Гоголь, а ушел от него далеко в сторону.
Понятно, что в массовом восприятии культурных явлений неизбежна их аберрация. Но сегодняшняя проблема в другом. Никогда еще в России между небольшим культурным сообществом и всеми остальными не пролегала такая бездна. Касается это и филологии. Раньше молодое поколение было вольно или невольно к ней причастно, хотя бы через школу, теперь — полностью от нее отрезано. Двадцать лет назад для литературоведческих книг нормальным был тираж от 20 000 до 50 000, они широко продавались и автоматически поступали во все библиотеки. И столичные и провинциальные учителя литературы могли по ним преподавать. Тиражи пушкинианы были выше средних: в 1984–1985 годах книга П. В. Анненкова «Материалы для биографии А. С. Пушкина» и двухтомник «А. С. Пушкин в воспоминаниях современников» были переизданы тиражом соответственно 75 000 и 100 000 экземпляров, а книги Ю. М. Лотмана в издательстве «Просвещение» печатались тиражом 300 000 — 60 0 000, и все это прекрасно расходилось. Сейчас хорошие литературоведческие книги выходят тиражом 1000–2000 экземпляров на всю страну, а значит, филологи пишут теперь друг для друга. Но и эти ничтожные тиражи не очень-то расходятся. Единственный литературовед, кому удается сейчас доносить свое слово до массовой аудитории через радио и телевидение, — это В. С. Непомнящий. В целом же литературные и литературоведческие передачи, некогда столь популярные, ушли в прошлое. Изменился сам статус филологии, которая, при всей ее неоднородности, была в советское время средоточием интеллектуальной и духовной жизни нации, а теперь вместе со своим предметом отодвинулась в тень. Фигура писателя, будь то Пушкин или какой-то современный гений (впрочем, я таких не знаю), уже не может вызвать такого энтузиазма и восторга, от какого в 1880 году рыдали слушатели Пушкинской речи Достоевского, а один студент даже лишился чувств у его ног.
Жив или мертв Пушкин сегодня? Эта острая коллизия символически выражена перекликающимися названиями двух телесобытий юбилейной недели — фильма «Медный Пушкин. Семь юбилеев, или Страстная седмица» (авторы — Андрей Битов, Игорь Клех, Максим Гуреев) на канале «Культура» и пятисерийного фильма «Живой Пушкин» Леонида Парфенова на канале НТВ. В «Медном Пушкине» живой классик Андрей Битов грустно поведал о том, что юбилейные славословия вызывают у него «ощущение постоянного убийства, постоянного распятия». Сюжет этого убийства и сюжет фильма — это история пушкинских праздников начиная с 1880 года и до 1999-го. «Медному Пушкину» противостоит в фильме Пушкин Андрея Битова — «какой он был свободный!». «Живой Пушкин» Леонида Парфенова тоже внутренне полемичен по отношению к «медному Пушкину» — встроенные в рассказ ведущего сценки в эстетике немого кино в большинстве своем носят эпатирующий характер: Пушкин с идиотским выражением лица надевает на невероятно длинный ноготь защитный золотой футляр; Пушкин примеряет отцовские башмаки, хохочет, от хохота валится на пол; Пушкин в темном коридоре пристает к престарелой фрейлине, приняв ее за горничную; Пушкин безобразничает в бильярдной, и его выбрасывают в окно; Пушкин в красной рубашке неумеренно поглощает апельсины, разбрасывая кожуру; Пушкин, лежа на подоконнике, развлекается с Калипсо Полихрони и т. п. Как видно, Парфенов хорошо знает, какой Пушкин сегодня востребован широкой телеаудиторией. Вообще фильм талантливый, динамичный, стильный, красивый, он изобилует роскошными видами (Эфиопия, Париж, Петербург, Москва, Крым, Кавказ, Молдавия, Одесса, Михайловское, Болдино, Оренбургские степи) и не менее роскошными интерьерами. Парфенова консультировали хорошие специалисты, обеспечившие его надежными биографическими сведениями и массой бытовых подробностей: боливар, брегет, шампанское «Вдова Клико»… Но я очень сомневаюсь, что после парфеновского фильма удовлетворенный зритель пойдет Пушкина читать. Этого импульса там не заложено. Пушкин Парфенова — это не творящий Пушкин, и нет в его жизни трагизма и тайны гения. Беглые слова о творчестве проходят как дополнение к биографическому ряду, а временами можно и забыть, о ком, собственно, речь. Ожидать от такого фильма серьезного анализа пути и судьбы поэта и не следует, и все же нельзя оставлять зрителя с уверенностью, что экстравагантные привычки и многочисленные романы с барышнями — это и есть настоящая жизнь Пушкина.
Впрочем, в самый юбилейный день, 6 июня, в программе «Итоги» Парфенов наконец сказал о феномене Пушкина нечто весьма существенное, «изронил золотое слово», к которому мы еще обратимся.
Расхождение российского читателя с Пушкиным началось не сегодня и не вчера. Об этом заговорили хором сто лет назад, под юбилей 1899 года, который, пожалуй, был самым содержательным в истории пушкинских круглых дат. В канун нового века и новой культурной эпохи работами сначала Д. С. Мережковского и В. С. Соловьева, а затем и В. В. Розанова, Вяч. Иванова, М. О. Гершензона был осуществлен подлинный прорыв в философском осмыслении Пушкина. Но в недрах той же нарождающейся традиции оформилась и мысль о начавшемся умирании Пушкина в русской культуре. Кажется, первым сказал об этом Мережковский в статье «Пушкин» 1896 года: «Слава Пушкина становится все академичнее и глуше, все непонятнее для толпы. Кто спорит с Пушкиным, кто знает Пушкина в Европе не только по имени? У нас со школьной скамьи его твердят наизусть, и стихи его кажутся такими же холодными и ненужными для действительной русской жизни, как хоры греческих трагедий или формулы высшей математики. Все готовы почтить его мертвыми устами, мертвыми лаврами, — кто почтит его духом и сердцем?»[15] Мережковский говорил не просто об отдалении, но о «смерти Пушкина в самом сердце, в самом духе русской литературы»[16] и видел в этом знак оскудения русского духа. Иначе объяснял охлаждение к Пушкину Розанов в «Заметке о Пушкине», напечатанной в 1899 году в юбилейном пушкинском номере «Мира искусства»: «Пушкин по много-гранности, по все- гранности своей — вечный для нас и во всем наставник. Но он слишком строг. Слишком серьезен. Это — во-первых. Но и далее, тут уже начинается наша правота: его грани суть всего менее длинные и тонкие корни, и прямо не могут следовать и ни в чем не могут помочь нашей душе, которая растет глубже, чем возможно было в его время, в землю, и особенно растет живее и жизненнее, чем опять же возможно было в его время и чем как он сам рос. Есть множество тем у нашего времени, на которые он, и зная даже об них, не мог бы никак отозваться; есть много болей у нас, которым он уже не сможет дать утешения; он слеп, „как старец Гомер“, — для множества случаев. О, как зорче… Эврипид, даже Софокл; конечно, зорче и нашего Гомера Достоевский, Толстой, Гоголь. Они нам нужнее, как ночью в лесу — умелые провожатые. И вот эта практическая нужность создает обильное им чтение, как ее же отсутствие есть главная причина удаленности от нас Пушкина в какую-то академическую пустынность и обожание. Мы его „обожали“: так поступали и древние с людьми, „которых нет больше“. „Ромул умер“; на небо вознесся „бог Квирин“»[17].