Десятки тысяч людей прошли уже этой дорогой, распугав окрестных крестьян, разворовав их дома и уведя скот; пахло кислятиной пропотевшей обуви и протертой одежды, уши щемило от жалостливых криков детей, которые никак не желали понимать, зачем отцы их и братья, матери и сестры подались из родных и теплых мест в края, где придется каждый шаг сопровождать убийствами неверных. Хватало кровопускательства и здесь: за то время, пока колонна по кривой огибала невысокий холм, два промчавшихся всадника прирубили отставшего путника — страдальца, и труп бедолаги люди оттащили от дороги. Никто не пожелал слова доброго сказать об убиенном, но услышать хотели, и бредущие миряне увидели, как на холмик, будто на амвон, поднялся одетый в рубище пилигрим, громко воздавший хвалу Всевышнему за быструю смерть смиренного раба Божьего, который получил то, к чему и стремилась душа его, чего алкало и тело его, — гибель во славу Господа Бога.
— Упокоение нашло его не на равнинах сирийских в сече с неверными, не при осаде крепостей, хранящих в себе несметные богатства султанов и калифов, и не на берегах Иордана, а на истинно христианской земле, — будто отходную молитву пел пилигрим, которого вернее было бы назвать странствующим монахом, избравшим дальнюю дорогу наилучшим и наикратчайшим путем к покаянию. — Христианский меч погубил христианскую же душу, избавив страдальца от еще больших мучений, бессмысленных и порочных…
Люди, чудом избежавшие мечей двух проскакавших господ, приостанавливались, внимая речи безбородого проповедника с жезлом, причем и на жезле в руке его, и на правом плече плаща белой краской нарисован был костыль, что обязывало монаха оказывать помощь увечным и беспомощным, — занятие, для него явно затруднительное, поскольку сам нуждался если не в помощи, то в сострадании.
— Да, — продолжал монах, которого ветер колыхал, так был он слаб, — да, бессмысленные и порочные, потому что Господь повелел нам быть милостивым ко всем падшим и заблудшим, прощать им грехи, а не наказывать огнем и мечом, к чему призывают вас те, кому выгодно гнать вас будто бы на спасение Гроба Господня, — им это выгодно, не вам, поскольку папская булла дает господам отсрочку от уплаты пошлин и долгов, а прелатам сулит все те блага, которых они лишены здесь!.. Одумайтесь! Вам-то что надобно за морем? Вы как были нищими, так и останетесь ими!.. О, собрат! — едва не взвыл монах, увидев бредущего странника в черной рясе. — Какая злоба погнала тебя под святое знамя? Рыскающие по лесам бандиты тоже сплотились под этим знаменем, чтоб напоить коней в водах Иордана, но ты-то, ты — куда ползешь? На твоих хилых и избитых ногах ни сандалий, ни башмаков, — как и у меня, как и у многих… как и у вас, добрые христиане! — громко, превозмогая тугой ветер, продолжал укорять и стыдить монах, и люди, нагие и босые, недоуменно озирались; вокруг свирепеющего от проклятий человека уже скучивались будущие завоеватели и охранители Гроба Господня, невольно соизмеряя адское существование на земле с раем небесным; некоторые давно уже выжгли на своем теле кресты, уверяя всех, что рука Божья тому причина. Разинув рты, внимали они хриплому еретическому голосу, и будь это действо на городской площади, воры давно б уж почистили карманы и кошельки зевак, а расторопистые парни лапали бы хихикающих горожанок. Первые капли дождя пали уже на капюшон страждущего истины пилигрима, но, кажется, даже гром небесный не отвратил бы его от угодного Богу занятия, потому что голос еще хлеще взметнулся к низкому небу; вздернутые руки звали Царя Небесного к наказанию заблудших…
Тот странник в черной рясе, кого окликал недавно злобствующий пилигрим и который невозмутимо продолжал свой путь, вдруг остановился, повернул назад, всмотрелся в неистовца, забрался на холмик и решительно приблизился к нему, отмашкой руки предложив людям возобновить поход к далекой стране за морем, и когда толпа поредела, тихим шепотом укоризненно произнес:
— Брат Родольфо, ты так изменился, что только по голосу я узнал тебя. Но до сих пор не могу поверить — ты это или не ты!..
Молодой человек, названный им Родольфо, недоуменно вгляделся в посланца нечистой силы и вытянул перед собою хилую, чуть толще виноградной лозы руку, казавшуюся особенно тонкой в широком рукаве рясы.
— Кто ты? — сурово и брезгливо вопросил Родольфо и бросил взгляд на тучи, на небеса, как бы призывая их испепелить нечестивца и грешника, вздумавшего прервать богоугодную речь.
Монах в черной рясе откинул капюшон, показывая себя, и дал время брату Родольфо всмотреться…
Тот сдавленно вскрикнул и ладонью заложил уста, чтобы не выдавать тайну, в которую оба они были посвящены много лет, если не веков, назад.
Наконец губы его вымолвили почти беззвучно:
— Брат Мартин, ты ли это?
— Я, — ответствовал брат Мартин. Нога его, обутая в добротный ботинок из свиной кожи, а вовсе не босая, коснулась — не без отвращения — камня размером с воловью голову. Не приходилось сомневаться, что камень этот символизировал величину и тяжесть грехов брата Родольфо, и в вещное доказательство своего желания грехи эти искупить брат таскает его повсюду с собой. — Мне чудится, — с насмешкой продолжал брат Мартин, — что твое желание вразумить толпу и обратиться к ней с проповедью объясняется просто: тебе захотелось скинуть с плеч камень и отдохнуть, но поскольку перед камнем у тебя какие-то обязательства, то ты от него — ни на шаг…
— Ни на шаг! — исступленно повторил брат Родольфо. В голосе его прошипелась ненависть, полная любви; чувства эти смешались, и в разъяренную душу брата Родольфо тихо вползала радость от того, что на путаных дорогах Европы он встретил бывшего наставника своего, брата Мартина.
— Не мешай исполнять мне Божью волю! — угрожающе произнес он, делая попытку спихнуть брата Мартина с холма вниз, но тот лишь презрительно усмехнулся и ни на пядь не сдвинулся с места. — Неужели ты не чуешь бесовского наваждения толпы? Иль ты веришь басням о том, как Петр Пустынник добрался до Святых мест в Иерусалиме, как уснул в храме при Святом Гробе и явившийся к нему во сне Спаситель вручил ему письмо патриарху, чтоб тот побудил сердца верующих очистить Святые земли от язычников? Враки все это, враки, ибо кому, как не тебе, известно по донесениям наших монахов, что Петр Пустынник, он же Петр Амьенский, на контрольной встрече в Иерусалиме так и не появился. Неужто нос твой не обоняет запаха серы? Зачем, подумай сам, Гроб Господень этим несчастным? Плодороднейшие земли Европы лежат невспаханными, хлеб, рожденный ими, даст пищу этим обуянным гордынею людям, — здесь пища будет, здесь, рядом с их семьями, а не за морем, где поджидают их сабли и копья сарацин. В монастырях, сам знаешь, куется знание, что облегчит труд землепашца и ремесленника, освободит их головы и руки от грешных помыслов и дел, направит на служение заповедям Христовым, которые растоптаны богоотступниками — как мирянами, так и служителями церкви…
Будто подтверждая правоту его слов, мимо холмика с песнями и бессвязными пьяными выкриками проехали повозки с проститутками, и старшая в их обозе матрона издевательски предложила обоим монахам полакомиться свеженькими девочками, которые тут же задрали юбки, издавая при этом похотливые вопли. С доброй улыбкой человека, который испытал всю сладость греха ради возвышенного самоуничижения, брат Мартин горько посетовал матроне на оковы ордена, запрещавшего блуд, на что та мудро заметила: нетленность мужских чувств превыше всего, и то, что под рясой, ордену не подчиняется, а подвластно скорее им, Божьим избранницам. Не могла матрона не обратить внимания на костыль и, хитро изменив стиль зазываний, обратилась к монахам с просьбой — не помогут ли они оба снять с нее, именно с нее, вериги воздержания, она ведь терпела столько ночей и дней!
Дюжина хохочущих проституток, среди которых выделялась бойкая рыженькая толстушка, замахала руками и задрыгала ногами, требуя от обоих монахов того же; едва не вспылил брат Родольфо, и рука брата Мартина легла на его воспаленный лоб, призывая к спокойствию и благоразумию.