Алексей гладит хищное тело торпеды, как гладят живое существо. Будь у нее ухо, Кулаков непременно почесал бы за ним. Он называл на память скорость хода грозного снаряда, его взрывную силу, параметры систем и приборов, упрятанных в стальную оболочку торпеды. Когда же я спросил его ленинградский телефон, он полез за записной книжкой…
— Очень много цифр приходится держать в голове. Записываю то, что не обязательно помнить каждую минуту… «Торпедо» — по-латыни электрический скат, быстрый, как молния. Конечно, сейчас на флоте есть штуки и побыстрее — ракеты. Но ракета прозаична. Вышел в точку — бах! — и дальше она пошла, как грузовик. А в торпедной стрельбе всегда есть элемент охоты. Ты выискиваешь не стартовую точку, а самого противника. Ты борешься с ним лицом к лицу, киль под килем… И потом торпеда — наше традиционное подводницкое оружие. Еще с русско-японской войны в России всегда были прекрасные мины и торпеды. Над ними работали ученые с мировым признанием — Якоби, Александровский, Макаров… А потом у нас в училище кафедру вел седенький каперанг такой, прекрасный профессор — большой теоретик минного дела.
Мне показалось, что Кулаков, как толстовский Петя Ростов, предложит мне сейчас горсть «прекрасного изюма». Или спросит, не нужен ли мне ходовой винт от торпеды (Ростов предлагал кремни для пистолета), так как у него есть лишний, почти новый прекрасный ходовой винт. И вдруг, бывает же такое…
— Хотите конфету? У нас прекрасные конфеты. Литовские — «Орбита». Вот видите — Каунас, государственный Знак качества… Я очень люблю сладкое. Я когда на вахту заступаю, беру с собой кулек конфет…
Горсть изюма и кулек конфет. Почти совпадение. А почему бы и нет? Люди уходят, а характеры остаются…
После ужина в кают-компании собрались коммунисты. Выступал старпом. Первые дни учебного плавания дали повод к нелицеприятному разговору с командирами боевых частей. Поминались и злополучная контакторная коробка, набитая любовными письмами, и оптический определитель, который сигнальщик забыл задраить на мостике перед погружением, — на глубине линзы прибора продавились во внутрь, — и недочеты в работе мотористов. Но больше всего досталось лейтенанту Кулакову. Старпом вел речь так, будто забыл, что Кулаков всего лишь несколько дней исполняет обязанности командира минно-торпедной боевой части взамен офицера, ушедшего в отпуск. Старпом старше Кулакова на одну звездочку и три года, и потому говорил резко, запальчиво, без скидок и обиняков. Он немного увлекся, и в его речи дважды проскользнул вопросительно термин «профессиональная пригодность». И тут случилось невероятное. По румяной щеке юного лейтенанта проползла слеза, в уголке глаза навертывались и уже дрожали вторая, третья… Лицо Кулакова застыло в мучительном выражении, будто по нему оставляли мокрые дорожки не слезы, а капли серной кислоты. Он сам понимал, как это фантастически ужасно, — офицер-подводник, представитель главнейшей на корабле специальности, хоть и временный, но командир боевой части, плачет на виду у всех офицеров лодки и московского корреспондента. Он не всхлипывал, горячие слезы, выжимаемые предательским рефлексом, сами капали на черные форменные брюки. Бывают такие слезы, унять которые так же невозможно, как подавить усилием воли морскую болезнь. Лейтенант не мог ничего ни возразить, ни объяснить, так как все мысли его были заняты одним — борьбой со слезами. Он сидел, ушедший в себя, как йог, и даже не расслышал, что все вдруг дружно закашляли, заглушая старпома, и командир спросил невпопад:
— А как обстоят дела у наших радистов?
После собрания капитан 2-го ранга Яременко попросил Кулакова зайти к нему в каюту. Вместе с лейтенантом в дверцу высотой до плеч пролез и замполит. Никто не знает, о чем они там говорили.
Но в тесном закутке, где трое взрослых мужчин могут сидеть не иначе, как плечо к плечу, смешно говорить так, как говорят на собраниях. Нельзя там и беседовать. Там можно лишь толковать.
Я лежал в каютке помощника, что отделена от резиденции Яременко тамбуром — подобием низкой телефонной будки, — и слушал, как вестовой, накрывая стол к вечернему чаю, подпевает Ольге Воронец. В дуэт с радиоголосом вплетался стук пишущей машинки. Это помощник командира старший лейтенант Жаренов печатал меню на завтра. Скрипнула легкая дверца — должно быть, вышел Кулаков. Всхлип отдраенного люка и легкий воздушный шип просвидетельствовали, что лейтенант перелез в другой отсек. Потом в тамбур один за другим вытиснулись Яременко и замполит.
— Святые слезы, — обронил командир вполголоса, — быть ему адмиралом.
На второй день похода лодка ходила под перископом. Наверное, со стороны это не очень приятное зрелище: посреди пустынного моря из черных волн высовывается вдруг нечто похожее на шею лох-несского змея, увенчанное такой же маленькой головкой. «Шея» вырастает со столб городского светильника, и одноглазая «головка» начинает осторожно озираться по сторонам. По всей ночной сфере, затмевая Млечный Путь, полыхает полярное сияние. Зеленовато-радужные его разводы огненной поземкой струятся от созвездия к созвездию. Сумасшедшая, пьяная радуга!
Подвсплытие было прервано тревожным звонком: шторм сорвал кормовой аварийный буй. Тот самый буй, который в случае беды обозначает место, где затонула подводная лодка. К счастью, его не успело далеко отнести, и мы подходим к пропаже с наветренной стороны. Швартовая команда во главе со старшим лейтенантом Жареновым в гидрокостюмах и спасательных жилетах выходит из рубки на скользкий округлый корпус. Изловить буй надо во что бы то ни стало. Пущенный на волю волн, он, как сигнал бедствия, может вызвать немалую тревогу.
Обвязавшись линем, Жаренов висит на покатом борту. Его обдает студеная вода, в холоде которой человек выживает не более получаса. Но главная опасность — сам буй, стальной поплавок величиной с добрый котел, пляшет на волне и бьется в борт с молотобойнои силой. Попади между его острым краем и корпусом лодки рука, нога, и — плавучая гильотина сработает, как бритва. Помощник качается на лине, словно мячик на резинке. Концом троса он целится в проушину буя. Идет самый настоящий фехтовальный бой: шпага против сабли. Выпад, выпад — мимо, мимо, мимо… Минут двадцать тянулся этот опасный поединок. В конце концов Жаренову удалось попасть в проушину. Его втащили на корпус, а вслед за ним (усилиями десяти человек) и злополучный буй. Победитель ушел переодеваться в сухое. По негласному мнению, старший лейтенант явился героем дня. Литавр, венков, рукоплесканий не было. Просто должность помощника обязывала его присутствовать лично при подобных работах. А то, что он сам полез за борт, так это потому, что в такелажном деле он много опытнее, чем матросы-первогодки.
…Вечером в кают-компании. Ободранные пальцы помощника перебегают по грифу семиструнки. Корабельный врач и младший штурман бросают кости старинной восточной игры — длинных нард. Сменившийся с вахты лейтенант Кулаков давит в стакане дольку грейпфрута. Под жестокие блюзы из радиоприемника старпом и Яременко вспоминают дальние походы: «то ли в Сомали, то ли в Нигерии…»
Но вот кто-то подсел к приемнику и стал вращать рукоятку настройки. В этот вечерний час эфир переполнен звуками: обрывки предвыборных речей и тревожный клекот морзянки, канканы и хоралы, реклама и сводки военных сообщений, гул хоккейных стадионов и ритмы джаза. В этот вечерний час весь мир делится на тех, кто танцует вновь модные фокстроты, и тех, кто слушает их в подводных лодках.
В этот вечерний час некая часть человечества, заключенная в прочные корпуса субмарин, — итальянцы и французы, американцы и норвежцы, румыны и немцы, мы и поляки, — собирается в тесных кают-компаниях у радиоприемников. Нас качает зыбь одного и того же океана, мы ловим волны одного и того же эфира. Каждый ищет свое. Мы ищем позывные «Маяка», «Последних известий». Нам очень важно знать, сколько новых домов, сколько новых конвейеров, хлебных полей построено, пущено, вспахано за день, который мы провели под водой. Нам очень важно знать, что еще один день мира, который мы сберегли здесь, в Баренцевом море, а стратегические ракетчики — под землей, в бетонных своих шахтах, летчики ПВО — за облаками, — что день этот прошел не зря.