— А может, и насчет двоек просто так?
— Нет уж, Эпов, насчет двоек не так, будь уверен!.. Знаешь, как она злилась на тебя? Разорвала бы!
Я хотел ответить, что и я злился на нее, так что мы квиты, но промолчал, поняв, что это глупо. Из глубины зеркала, висевшего над стиральной машиной в углу коридорчика, смотрела на меня моя постная физиономия. Свет лампы бил в макушку, скользил по лбу, щекам и носу, оставляя в тени самое важное — глаза и рот. Я вздернул подбородок. Глаза умные, рот строгий. Откуда она взяла, что я двоечник? Вот есть у нас в классе Ваня Печкин, глянешь на него — и сразу ясно, что живет человек в щели между двойкой и тройкой, как таракан. А у меня такой вид, будто я даже все европейские языки знаю плюс китайские иероглифы. А тут, ишь, раскудахталась, жар-птица!
Из комнаты донеслось:
— А ты всегда извиняешься, когда делаешь глупости?
— Я их не делаю! — отпарировал я.
— О-о! — Пружины со звоном разжались, и голова Вали появилась между портьерами. — А Спинста — это разве не глупость?.. Бесстыжие! Прозвать молодую, красивую, замужнюю женщину старой девой! — Валя раздернула портьеры и, резко сведя их за спиной, шагнула вперед, представ передо мной по театральному ярко — в белой кофточке и красных брючках.
Я смутился и, надевая берет, сказал:
— Ну, я пошел.
— А извинение?
— Извини.
— Я тут ни при чем.
— Но вы одно и то же.
— Одно, да не совсем.
— Тогда передай.
— Нет уж, извиняйся сам.
— Тогда я позвоню.
— У нас нет телефона.
Музыка, все время сочившаяся из глубины комнаты, оборвалась, забили позывные радиостанции «Маяк», и диктор объявил, что московское время четырнадцать часов, то есть восемнадцать по-нашему.
— Ну вот, минут через пятнадцать-двадцать Света будет, — сказала Валя. — Можешь подождать.
Я не знал, что делать. Оставаться дольше не хотелось. О чем беседовать с этой бойкой куклой целых двадцать минут? Но возвращаться не хотелось и подавно… Вдруг у меня мелькнула мысль, и я спросил:
— У вас радио от сети или приемник?
— Приемник.
— Можно посмотреть?
— Конечно.
Сдернув берет, я прошел за ней. Комната выглядела пустой, хотя были тут диван, стол, стулья, сервант, книжные полки, телевизор, но все это плотно прижималось к стенам, точно в огромной центрифуге, даже ковер, которому бы лежать на полу, прилепился над диваном. Желтый, с коричневыми разводами приемник стоял на приземистой тумбочке в правом углу, у окна. Мощный, с полным набором диапазонов, он тихо светился широкой шкалой и блестел, как зубами, тесным рядом клавиш.
— Ничего машина, — сказал я, пробежав по УКВ. — Сверимся. На моих — шесть ноль-шесть.
Валя недоумевающе скосила голову, глянула на свои часики, встряхнула их, послушала и сказала:
— Стоят.
— Заведи. В семь ноль-ноль я выйду в эфир — извиняться, — сказал я и ткнул пальцем в шкалу. — Ловите меня вот тут, на этой волне.
— Как в эфир? — не поняла Валя.
— Ну как? Раз! — и вышел. Только не прозевайте, это минутное дело. Позывные — Мебиус.
— Мебиус?
— Да, Ме-би-ус. Запомнишь?
— Запо-омню, — протянула Валя, широко открыв свои карие, густо опушенные черными ресницами глаза.
— Ну, вот и все.
— А как это будет?
— Услышите. Значит, в семь ноль-ноль, — напомнил я, расправляя скомканный берет.
Валя опять глянула на свои часики и, неожиданно подавая мне руку, будто для поцелуя, сказала:
— Поставь, пожалуйста, по своим.
Я было нахмурился, мол, нечего, девочка, чудить, но, поймав ее серьезно-любопытный взгляд, чем-то напомнивший взгляд Авги Шулина, вдруг взял ее холодные пальцы и, сунув берет под мышку, второй рукой сосредоточенно подкрутил маленькое, тугое колесико и подвел крохотные стрелки.
— Пожалуйста.
— Спасибо.
— Ну…
— Ой, я сигнал забыла!
— Позывные. Ме-би-ус!
— Ах да, Ме-би-ус. Это рыба или созвездие?
— Это ученый.
— Ого, имечко — Мебиус!.. А ведь тебя, кажется, Аскольдом звать, да? — спросила Валя.
— Да.
— Значит, английский — это Аскольдова могила?
— Почти. — Я чуть улыбнулся этой оперной трансформации. — Но не столько моя лично, сколько братская. Кроме меня, там еще с десяток наших барахтается.
Валя усмехнулась и вышла следом за мной в коридор. У двери я обернулся. Девчонка стояла, припав к наличнику плечом, и водила кончиком косы по губам, полуоткрыто замершим в иронически-дразнящей улыбке.
— Гуд бай! — сказал я небрежно.
— Бай-бай! — тихо ответила она.
Я вышел и стал медленно спускаться, но на площадке между этажами сообразил, что могу сейчас встретить Светлану Петровну и тогда не нужно будет выходить в эфир! Двумя прыжками одолев пролет и наделав в старом доме страшный грохот, я выскочил на улицу. Нет, я должен выйти в эфир! Должен, хотя бы для того, чтобы стереть эту ироническую улыбку.
Глава четвертая
Шел час «пик». Народ валом валил с работы. Я катился в переполненном трамвае, и в моей голове была такая же теснота от мыслей. Вдруг в середине вагона я увидел черный отцовский берет и обмер. Что, уже кончено? Уже уволили и отобрали машину? И он едет домой, как и все, в шесть? Я лихорадочно протолкался вперед и схватил было отца за локоть, но тут он обернулся на возбужденные мной сердитые окрики, и я расслабленно застыл — это был чужой, безбородый дядька. Уф! Уж лучше неизвестность, чем вот так… А хотя почему бы отцу не возвращаться домой, как и всем, около шести? Почему он приходит в восемь, девять, десять? Почему главный инженер должен работать больше и за это же потом расплачиваться? Парадокс! Горе от ума! Кто везет, того и погоняют! На маму вон тоже сколько писано жалоб! Наподцепляют всякой заразы, а врач отдувайся лечи! Да еще кричат: шарлатаны! Так и меня можно к стенке припереть: ага, мол, двоечник, мучитель беременных женщин, как выразилась эта краснобрючная Валентина Петровна! Ох, мудрецы!..
Я вышел из трамвая.
Дом наш стоял на небольшом склоне. Цокольно-подвальные блоки с одной стороны были углублены в землю, а с другой так оголялись, будто дом приспустил трусы. Я решил поискать трещины в этих цоколях — для успокоения, что вот, мол, трещины есть, а дом стоит и ухом не ведет, чего же к отцу привязываться. Я покрутился возле подвала, но хоть бы одна трещинка, черт бы их побрал! А может, отец их и делал, эти блоки? За двадцать лет он отлил миллион таких пилюль! Десятки заводов, школ, детсадов и даже коровников построено из его железобетона, так неужели ему нельзя простить одну трещину?
Я поднялся домой.
Справа и слева из-за стен доносилось обычное послеработное оживление, а у нас была нелюдимая тишина, точно всех уже засадили в тюрьму. Автоматически переключив телефон на «in», я прошел в свою комнату и как-то наново оглядел ее. Я ее ужасно любил, свою комнату, и, пожалуй, домоседом стал лишь из-за нее. Казалось бы, ничего особенного: диван, письменный стол, кресло, стул, журнальный столик, книжные полки, а на стенах — политическая карта мира да небольшой портрет очень старого и седого Эйнштейна — вот и все. Разве что робот Мебиус и два динамика под потолком в углах намекали на что-то хитрое, а на самом деле хитрости тут были сплошь: в спинке дивана таился репродуктор, в письменном столе скрывались два магнитофона, связанные с Мебиусом, а старенькое кресло, привинченное к полу, вообще было пультом управления всей звуковой жизнью нашей квартиры, включая ванну-туалет. Даже портрет Эйнштейна был с фокусом — перевернешь его, а там Пушкин. Лишь стул да журнальный столик не поддавались никаким модификациям, потому что их таскали из комнаты в комнату.
Физикой меня увлек папа.
На подоконнике под стеклянным колпаком, как музейный экспонат, стоял маленький непутевый электромоторчик, который я сделал еще во втором классе из проволоки и жести от консервной банки, а слева от стола возвышался оберегаемый тряпкой от пыли телевизор, который я собирал из деталей сейчас. Вон я куда махнул за шесть лет — все отец! Даже портрет Эйнштейна повесил он! Я спохватился, что не просто думаю об отце, а как бы вспоминаю, точно его уже нет с нами. Чур, чур! Все будет хорошо и с ним, и с мамой, и со мной! Уж я-то постараюсь не подкачать! И из школы уйду победителем, а не побежденным! Только бы исправить эту дурацкую двойку по английскому…