Анатолий Ткаченко
Сигнал оповещения
Рисунки В. ЮДИНА.
1
Р-р-рота! Тревога!
Мгновенно возникает движение; в смутном ночном освещении, от стены до стены, оживают нары: взлетают одеяла, поднимаются головы, раскачиваются сутулые фигуры. Тесно. Душновато. Сталкиваются плечи, локти, колени. Слышится легкая перебранка. Казарма гудит от напряжения.
Я отыскал ботинки, наматываю портянки, беру обмотки (край одной раскатался, его хватает сосед, молча выдергиваю), обертываю ноги, решив пока не шнуровать ботинки: главное — успеть стать в строй, чтобы старшина Беленький не зачислил в команду отставших. Посреди казармы вырастает реденькая шеренга — я тороплюсь, хотя, кажется, ничуть не убыстряю движений, — поднимаю с пола ремень, пробую затянуться.
— Рота, становись!
Бегу, держа пряжку и конец ремня в руках: главное — успеть, рассчитаться по порядку… Занимаю место возле ефрейтора Мищенко. Вижу — он без пилотки, говорю; «Пилотка где?» Он срывается к нарам, мешая бегущим в строй.
— По порядку номеров рассчитайсь!
— Первый, второй… четвертый…
Прерывисто звучат голоса солдат. Кто-то прослушал номер соседа, произносит свой, постоянный (а строй не полный), счет сбивается.
— Отставить!
Сзади просовывается Мищенко, его узенькая головенка утонула в чужой пилотке — ну прямо бледная поганка после дождя! Ему сдергивают пилотку на нос. Прокатывается легкий смешок — впервые за три минуты подъема. Старшина Беленький пятится назад, чтобы видеть весь строй, кричит:
— Приготовиться к походу!
Берем карабины, подсумки, навьючиваем скатки, вещмешки, переносные радиостанции РБАЛ («эрбушки», как нежно называем их) — это наша полная боевая выкладка.
Строимся повзводно. Занимаю место рядом с сержантом Зыбиным: он командир расчета, я второй номер.
В стороне стоят командиры взводов, три младших офицера. Два подтянутых, аккуратных, на вид боевитых, и наш Голосков — брюхатый, толстоногий, большеголовый. Им пока нечего делать, они, повернувшись к темному окну, негромко разговаривают. А старшина Беленький, задыхаясь от старательности, строгости, показывая свою почти воздушную выправку, обходит строй, проверяет снаряжение, выравнивает по ранжиру, рассчитывает.
Из комнаты-канцелярии быстро выходит, будто он там ночевал, командир роты майор Сидоров. Останавливается поодаль, блеснув очками, медленно ведет головой вдоль строя, вложив большой палец правой руки за ремень.
— Смирр-на-а! — раскатывает всю силу своего голоса старшина Беленький, отрывисто отмеривает три шага. — Товарищ майор! Рота по тревоге выстроена!
— Вольно! — едва внятно говорит Сидоров.
— Вольна-а! — отзывается старшина.
Майор издали оглядывает нас, сутулясь и как-то внешне грустнея, словно говорит себе: «Откуда их столько на мою голову!..» Своим особенным, резковатым полувзмахом руки подзывает командиров взводов. Бегло и неслышно разъясняет им что-то. Выслушав от каждого: «Так точно, слушаюсь», — взял под козырек, сказал: «Действуйте».
— Взвод, слушай мою команду! — приближаясь к нам и как бы ласково уговаривая, произносит младший лейтенант Голосков. — Напра-ву! Шагом арш!
Выходим из казармы в темень, осеннюю лесную слякоть. После сырой духоты — в сырой холод. Прячем головы в плечи, жмемся друг к другу. Не спешим, слабо надеясь на команду: «Тревога отменяется!» Но первый взвод уже втягивается в непроглядный провал дороги под деревьями, за ним, покачивая навьюченными горбами, двинулся второй. А вот и мы во главе с Голосковым, поотстав (не ожидал ли и он отмены тревоги?), зачавкали ботинками по лесной дороге.
Всем становится ясно: где-то в гарнизоне начались штабные или армейские учения, и нашей радиороте придется обеспечивать связь и наблюдение.
Кто только придумывает учения в такое время, в такую погоду и обязательно ночью?
Но это так, просто мысли. Их у всякого солдата вдосталь. Стоишь на посту — думай, дежуришь у приемника — думай, и вот сейчас идешь — тоже думай. Конечно, мысли у каждого свои, особенные. Мой командир расчета сержант Зыбин по прозвищу «Серый» и во сне и наяву думает о своей рязанской деревне Колотушки, где оставил молоденькую жену Лизку, не успев с ней нацеловаться и поверить, что она будет ждать его. Через день письма пишет Лизке, матери, всем знакомым, наказывает, спрашивает, грозится. Как-то раз просыпаюсь ночью, гляжу — не спит Зыбин, в темноте смотрит на фотографию, и щеки у него мокрые…
— Подтянуться!
Вдоль строя бежит старший сержант Бабкин, наш помкомвзвода. Его крупная, изогнутая, с отвисшими руками фигура скрылась где-то в голове взвода. Я понял: теперь начнет командовать Бабкин, а Голосков «отключился» — будет просто брести за взводом, рассуждать сам с собой.
Под ногами хлюпает дождевая вода, горько пахнет опавшими, измокшими листьями, и холодок задувает из темени леса — острый, с колючим ледком, будто где-то недалеко выпал снег или, может быть, тучи снежные нависли над лесом. Деревья молчат, чернея каменными столбами, затонувшими в студеном море. И оттого наша немота, глухое движение выглядят вполне естественными, потому что все время кажется — мы бредем сквозь воду, дышим водой.
На меня постепенно находит тупое, полусонное состояние: я словно бы делюсь на части, и каждая живет сама по себе. Ноги идут, отмеривая одинаковые, куцые шаги, голова медлительно перебирает тягучие думы-видения, которые могут показаться и явью и сном. Всплывают, гаснут и опять как бы светятся строчки стихотворения: «Я жду тебя и знаю: ты вернешься, с сверкающей медалью на груди, в глаза заглянешь, нежно улыбнешься, придешь затем, чтоб больше не уйти…»
Стихотворение прислала мне Ася Шатуновская из города Армавира… Познакомились мы так: «Комсомольская правда» напечатала ее портрет с подписью: «Студентка пединститута сочиняет стихи»… Написал ей… Ася ответила… Стихотворение мне понравилось, но «с сверкающей» не совсем хорошо звучит, я ей черкнул об этом, жду ответа… Неужели обиделась?.. И зачем сразу поучать сунулся… Ведь все равно хорошо: «…придешь затем, чтоб больше не уйти…»
Меня толкают сзади, оглядываюсь, насколько позволяет затянутая ремнями и скаткой шея: ефрейтор Мищенко, задремав на ходу, ткнулся головой в мою спину. Самый расхлябанный человек в нашей роте. Изо всех сил перевоспитывает его старшина Беленький, а Мищенко будто упирается. На самом же деле ничего не может поделать с собой: суетится, тужится, и все равно гимнастерка сидит на нем, как длинная бабья кофта, шаровары отвисают, собираются в складки, как юбка. Ребята прозвали его «Параскевья».
— Параскевья, — говорю я вполголоса, — еще раз ткнешься — дуло подставлю.
Мищенко просыпается, бормочет что-то, с перепугу отстает шага на два, его толкают сзади…
— Прекратить разговорчики! — старший сержант пропускает мимо себя строй, вытянув руку, сильно работает ею: отставших подталкивает вперед, слепившихся разделяет, устанавливает нужный интервал, едко поругивается, как пастух в непутевом стаде:
— Приятного сна, Васюков!.. Гмыря, на вас едет Потапов… Мищенко, не тычьтесь в спину товарища носом, свернете…
Идем дальше, несем полную боевую выкладку. Куда, зачем? Никто не знает и не спрашивает. И то и другое — не положено. Понемногу светает: сереет, как бы слегка приподнимается небо, стволы деревьев подступают ближе к дороге, из каменных делаются деревянными, похожими на бесконечный плотный частокол, за который невозможно проникнуть. Дорога заметно забирает ввысь, делается суше. Но идти труднее, приходится все ниже гнуть голову к земле. Пахнет сырыми, прогретыми потом гимнастерками, и, если присмотреться, увидишь легкий парок над строем нашего взвода.