Куда сложней буквенный текст или смешанный — буквы и цифры. Посчастливилось человеку! На его месте мог бы оказаться любой из нас. Приплыла к Рыбочкину золотая рыбка и спросила: «Чего тебе надобно, старче?..»
Если бы я получил две недели отпуска, поехал бы к себе на Север, на Охотское побережье. Рыбы разной половил, поохотился с дружком-эвенком Бэркэном (его и в армию не взяли, нужный человек — бригадир, пушнину добывает), браги попил — там ее на бруснике заквашивают, как вино настоящее получается. Девчонки не все поразъехались. И отговорил бы мать ехать в Хабаровск. В эту суету городскую, очень непривычную нам.
«Ти-та-та…» — прорезают мне уши сигналы. Даю знак: «Слушаю». Бабкич бегло строчит: «Кончай ночевать, а то как Замогильному…» Отвечаю: «Ты пока не полковник». Он мне: «Молчать! Принимай радиограмму».
Занимаемся. Передаем, принимаем цифровые, буквенные, смешанные тексты. Нам скоро сдавать на первый класс. Будем старшинами, прибавят денежное содержание, особенно моему дружку Бабкину. Мне выдадут кирзовые сапоги — тоже золотая мечта: очень уж надоели глисты-обмотки!
Напротив меня, чуть левее, трудится Зыбин-Серый. Он наклонился к столу, что-то метнул себе в мощный рот, медленно, скрытно жует. «Орешки» тайно потребляет — такие шарики из белого сладкого теста, сваренные в масле. Эту удобную еду присылает ему мать, чтобы в любую минуту Серый мог подпитаться.
Мищенко подремывает, прикрыв грудью ключ и подперев костлявую щечку рукой. Он в паре с Гмырей. Того тоже к столу клонит. Им больше третьего класса не надо. До родной хаты добраться, до сада-огорода. Сальца шматок, горилку, девку за гарный бок ухватить… Служба-то идет, а обстановка самая мирная, вот и дрыхни до последующих указаний. Береги здоровье — второго в жизни не будет.
Другое дело — Потапов. Чистый работник. Рубит на ключе часа полтора уже. Без перерыва. Замучил слабого Васюкова. Но Потапову никого не жалко. Ему надоело быть ефрейтором, хоть и служит всего второй год; до потери сознания он командовать любит, вытягиваться в струнку, дрожать перед начальством, кричать на подчиненных, носить красивую форму. На нем и обмотки сидят, как сапожки-джимми. Другие против него — средней старательности люди. Делают то, что прикажут.
Попискивают на разные тона голоса зуммера. Стучат-клюют ключи. Сплошной курятник. Бабкин сыплет мне в уши цифровые и буквенные группы, разрабатывает кисть руки, поддает «жарку». Скорость на уровне первого класса. Потом я беру ключ, передаю ему эту же радиограмму, чтобы проверил, много ли у меня ошибок. Имитируем радиообмен в эфире.
Я охотно занимаюсь спецподготовкой. Для себя. Вдруг пригодится! Думаю, что наверняка пригодится. Уволюсь — специальности никакой. В институт сразу не сунешься, никто мне там теплого места не приготовил, а на стипендию учиться в обмотках и гимнастерке — лучше необразованным остаться. Без высшего тоже люди, хотя, конечно, пожиже. Вот и пойду сначала радистом куда-нибудь: в геологическую экспедицию, Амурское пароходство или гражданскую авиацию бортрадистом; можно и просто в почтовую радиосвязь. Везде примут с первым классом, с нашей армейской муштровкой. Институт придется заочно кончать — это в мою судьбу заранее вписано: мать с младшей сестренкой едва перебиваются, богатых родственников никогда не водилось.
— Взвод, встать! — слышится команда. — Приготовиться на обед!
7
Сержант Зыбин хмурит серые брови, кисло кривит серые губы, не глядя на меня, полувыговаривает: — Давай, давай!..
Выходит у него это как: «Тавай, тавай!» — нестрого, по-деревенски. Наверное, так он подгонял бабью бригаду в колхозе. Однако командует по-серьезному, потому что шутить не умеет, даже со злостью — одышливость появилась, словно нутро перегрелось. Он нарочно внушает себе, будто я плохо работаю; от этого злится еще сильнее, понимая, конечно, нехорошо это, но… и т. д. Зыбин потому и Зыбин, а не Мищенко или я. Он должен быть Зыбиным, оправдывать свое зыбинское рождение на свет. Зачем-то он родился, как и каждый из нас.
— Тавай, тавай!
— Таю, таю!
Серый не улавливает юмора, и я немного благодарен ему: очень не хочется ругаться, когда работаешь, вдвое больше силы тратишь. Да и работа нам перепала пусть и не очень «умственная», но все-таки не совсем простецкая вскрыть схему радиопередатчика РАФ — где-то что-то в ней нарушилось, перегорело, отсоединилось, и громоздкий аппарат бездействует вторую неделю. Нам поручено только вскрыть — снять кожух, отсоединить блоки, обнажить внутренности, потом придет кто-нибудь из наших инженеров, отыщет неисправность.
Передатчик в автофургоне, работать тесно. Все прижато, привинчено, подогнано так, чтобы не осталось ни единого бесполезного сантиметра — по военному расчету. Будто бы аппарат смонтирован на ближайшую тысячу лет и никогда не поломается. И Темно в фургоне — подсвечиваем друг другу лампочкой-переноской. Еще надо подшуровывать железную печурку, прогревать фургон: нам-то терпимо, в перчатках можно, а у инженера пальцы к контактам пристынут.
Собрали в коробку болты, сняли железный кожух. Мать моя матушка! Провода разных расцветок, сопротивления, конденсаторы, намотки, обмотки; и само собой лампы, величиной с полуцентнеровый бочонок. Когда видишь это на схеме, не очень страшно, схема-то в плоскости развернута, и на ней все понятно. Здесь же по соображениям компактности нагромождено, переплетено, перевито… Кажется, не найдется такой головы, чтобы разобралась в этом месиве. А ведь РАФ — радиостанция армейская, фронтовая — устаревшего типа и, наверное, снята с вооружения в боевых частях.
— Техника! — кивнул я на странно-бессмысленное обнажение.
— Подбери инструмент, — сказал Зыбин-Серый.
— Давай закурим!
— Подбери, слышал?
— Понадобится же еще…
— Выполняйте!
Собираю инструмент, укладываю в специальный деревянный ящик. Ключи, отвертки, кусачки — в свои отсеки, по своим местам. Закрепляю, как для похода. Зыбин следит и, чувствую, сердится: придется снова все распаковывать; но молчит — ведь сам приказал. Он распорядился просто уложить инструмент в ящик, для порядка, а я основательно выполняю приказ. Зыбин сопит, накаляется, однако молчит — не уточняет приказ: боится, что я психану, пошлю его подальше, и опять придется на меня докладывать Голоскову или старшине Беленькому. Тем уже это надоело, они прежде всего «накачают» самого Зыбина, чтобы умел руководить подчиненными, потом займутся мной. С другой стороны, Зыбину приятно любое беспрекословное подчинение, точное исполнение в его присутствии приказа. Вот и молчит он, хоть и накаляется.
— Товарищ сержант, ваше приказание выполнено! — насколько можно вытянувшись в фургоне, докладываю я. — Разрешите подкочегарить печку!
Зыбин-Серый взглядывает на меня — вполне ли серьезно идет служба? — ничего обидного для себя не обнаруживает в моем голосе, разрешает:
— Подкочегарьте.
Бросаю в печурку березовые мерзлые полешки, греюсь, насвистываю: «Улыбнись, Маша, ласково взгляни…» Думаю о Зыбине-Сером: зачем я его «завожу»? Подшутить над ним мне ничего не стоит. Каждый раз говорю себе, что не буду, и не могу удержаться. Мне нравится его разыгрывать так же, как ему командовать. Он начинает проявлять власть, я начинаю «дурачка велять». Иногда мне становится жаль Зыбина-Серого: большой, себялюбивый и неумный. Он же не виноват, что таким его на свет произвели. Но чаще злюсь на него: откуда готовенький командир на мою голову взялся?
— Слушай, — говорю я, переходя на «ты» и подавая жестяную коробку с махоркой (мы с ним то на «вы», то на «ты» — по обстановке). — Почему командовать любишь?
— Чего? — Он берет из жестянки щепоть, скручивает крупную цигарку.
— Командовать, говорю.
— Надо.
— Ты же не собираешься на сверхсрочную.
— Везде порядок нужон.
— Так это ты его будешь наводить?
— Я тоже, а как же.
— Да на кого ты готовишься?
Зыбин-Серый приценивается ко мне, долго молчит, что-то упорно соображая, для этого морщит большущий бледно-серый лоб, метким щелчком швыряет окурок в открытый зев печурки.