Наш дом был неподалеку от улицы Яшина, в доме, где поселился Рубцов, размещалось почтовое отделение, и Марья Семеновна, почти ежедневно бывавшая на нем, говорила, что видела Колю, опять выпившего, опять взвинченно-веселого, беззаботно всем хвастающегося квартирой своей, забулдыг туда собирающего.
Захаживал он частенько и к нам. Однажды забрел с утра, глазенки сверкают что лампочки на новогодней елке, улыбка, в левом углу рта затаенная, так и рвется наружу, говорит громко, словно обмолотить всех норовит.
— Ты чего, Коля?
— А я деньги получил из Москвы — за книгу «Зеленые цветы».
— Много?
— Ой много!
— А ну покажи!
Коля полез за пазуху в карман всесезонного пальто, куда входил полностью, по горлышко, огнетушитель с дешевым вином, и вынул целую пачку денег. Сказав «ого-оо!», я взял эту пачку и сунул себе в карман. Коля растерялся, запохохатывал, мол, понимает мои шутки и достойно расценивает их. Я покричал Марье Семеновне на кухню, чтоб она мне дала рюкзак побольше, сумку домашнюю, и объявил, что сейчас мы пойдем с Николаем Михайловичем покупать ему имущество для квартиры.
Помирать буду, но не забуду я этот день. Коля, как малое дитя, радостно, порой восторженно смеялся, перебирал ногами, потирал руки и все удивлялся, как много всего современному человеку надобно для нормальной жизни.
Начали мы покупки с двух комплектов постельного белья.
— А два-то зачем? — недоумевал Коля.
— Одну пару в стирку сдашь, на другой спать будешь.
— А-а.
Толкую ему и ворчу, что он, пролетарий советский, всю дорогу по общагам да по кораблям ошивался, кто-то его обстирывал, постель ему проворил, кормил, но теперь надо это все делать самому, иметь свое прибежище, заботиться о себе.
Первую партию товара — матрац, подушку, белье, скатерку на стол — затащили мы на пятый этаж и отправились в посудный магазин. На пути нам встречались знакомые Коли, манили за собой, но он проникся ответственностью момента и сурово отшивал корешей, многозначительно грозя пальцем, орал даже:
— Мы имущество с Петровичем приобретаем, и ушейся, не ставай на нашем пути.
В посудном магазине снова смех с провизгом:
— Петрович! Виктор Петрович! А кастрюли-то две зачем?
— Коля, ну ты и правда совсем без ума. В одной кастрюле суп варить будешь, в другой кашу.
— Я не люблю кашу. Она мне на флоте надоела.
— Вари картошку, вермишель, макароны.
— Картошку я очень даже обожаю, особенно в мундирах. Горяченькую вынешь, облупишь и — э-эх! А вилок-то и ложек зачем столько?
— Ну четыре пары всего и половника два, вот еще сковородку купим, да кружек штуки три, стаканы-то ведь по пьянке побьете.
— Побьем, побьем. Не-э, я теперь никого к себе не пущу и имущество не позволю гробить.
— Вот видишь, и ты за ум собираешься взяться. Может, женишься со временем, найдется дура вроде моей Марьи.
— Нет, Марья Семеновна не дура. Уже вон сколько у вас имущества и вся квартира в порядке.
— Надеюсь, и у тебя со временем будет в доме порядок.
— Будет, вот клянусь тебе, вот бля буду…
— Ну-ну, посмотрим.
К вечеру Коля изнемог от восторга и полноты чувств; особую радость и умиление вызывала у него прекрасная штора вишневого цвета с радужной каймою, сделанная из вологодского холста. Он даже притих и попросил, чтобы самому нести сумку со шторой, прижимал ту сумку к груди и нет-нет да залазил в сумку рукою, пальцами щупал красивую вещь. Хотелось мне купить ковровую дорожку в тон шторе, но найти не смогли и купили домотканый половичок болотного цвета. На этом половичке впоследствии и задавила поэта роковая женщина.
В не очень-то удачливый день мы угодили за покупками, многого, что нужно в дом, не могли найти в магазинах. Нужно было одеяло, хотя бы байковое, но нигде нет одеял. Я позвонил Марье Семеновне, обсказал, как у нас идут дела, она порадовалась этим известиям и сказала, что найдет временный выход из положения, сошьет вместе два детских одеяльца, потом уж как-нибудь и настоящее одеяло Коля приобретет.
Последнее, что я решил купить и чем окончательно доконал поэта, — картину на стену.
— Ну это уж ты, Петрович, разошелся, это уж ты зря.
Но я не сдавался, был упорен, однако и тут нам не везло, не было ничего подходящего в магазине, тогда я решил купить бумажную репродукцию с картины Саврасова «Грачи прилетели». Стоила она вместе с рамой тринадцать рублей.
— Это же, это же, — соображал поэт, — это же три, даже четыре бутылки вина!
— На лопате говна! — обрезал я его. — На вот, купи бутылку водки — не бормотухи твоей любимой, а водки, обмоем с тобой обновы. Да хоть хлеба и селедки купи, рукавом я закусывать не умею.
— Избаловала тебя Марья Семеновна, ох избаловала! — покачал головой Коля, заворачивая в гастроном.
Дома мы наскоро прибили к стене «Грачей», повесили икону и пошли на кухню. Закусывали с тарелок, вилками цепляя куски селедки, чай пили из нового чайника, который, вскипев, засвистел, чем привел поэта в совершенный восторг. Денег еще оставалось порядочно, я наказывал Коле купить полку для книг, решетку для посуды, в ванную сиденье, мочалку, мыло, зубную щетку и пасту, совок, ведро для мусора, метлу, стиральный порошок. Он со мною утомленно соглашался, был послушливо смирен, радовался обустройству своему, говорил, что вот все прибьет, расставит, работать начнет.
На том мы и расстались.
Я улетел по делам в Москву и, когда вернулся, спросил у Вити Коротаева насчет Коли.
— Гу-уляет наш гений, — с огорчением сообщил Витя. — Все еще новоселье справляет. Нашел каких-то таких умельцев штору прибить, они ее прибьют так, что она ночь повисит, утром падает, они снова ее прицепят на место и обмывают такую победу.
Я пошел на улицу Яшина, поднялся на пятый этаж. Квартира, еще недавно свежая, сверкавшая белизной, была уже как бы подморена, полна табачного дыма, в ней тяжело пахло, окна не сверкали, и на полу под окном валялась прикрепленная к деревянной гардине штора, скомканная и униженная в красоте своей.
Вокруг стола сидела разношерстная компания на стульях, на диване, на полу. Были тут уже законченные алкаши из журналистов, выгнанные из дому женами, два мастера по подвеске штор и прочего благоустройства, Феликс Федосеев, корреспондент Всесоюзного радио по Вологодской области, всем друг-товарищ и собутыльник, о чем-то разглагольствовал, еще какие-то типы. Один валялся на полу, лицом к стене, и спал безмятежно. Я заглянул на кухню: посуда, вся уже подкопченная газом, обсохла, повсюду разбросаны вилки и ложки. Осколки разбитых тарелок и банки свалены в раковину, стекла хрустят под ногами. В ванную я уже и не захотел заглядывать.
Компания при моем появлении азартно загалдела: «Петрович! Вот молодец, что пришел! Петрович, рюмаху с нами». Я огрел их кривым своим глазом, и гуляки умолкли. И пока я осматривался, изучал обстановку, гуляки настороженно следили за мной. Я молча повернулся и пошел из так быстро загаженного, сделавшегося неприютным жилья.
Следом за мной сорвался хозяин. На межэтажной площадке я обернулся. Коля стоял, опершись на брус лестницы, и, видел я, хотел меня окликнуть, да не смел.
— Что смотришь? — спросил я. — Все в мальчика играешь? Все придуриваешься? Ты же знаешь, что я артист похлеще тебя и мне все эти фокусы давно известны. Ты чего же это так варварски обращаешься со всем, что тебе Бог дал и дает? Ты чего дарованное-то Господом под ноги бросаешь, грязной обувью топчешь? Удаль свою хочешь доказать, забубенность? Так ты уже их с лихвой доказал…
Встретив меня вскоре в городе, Феликс Федосеев, скаля железные зубы, сообщил:
— Чего ты там такое Рубцову наговорил? Вернулся он, да как топнет в ярости на нас ногой: «А ну, бляди, прибивайте штору, мойте посуду, пол и уметайтесь к такой-то матери… Из-за вас, ханыг, погибает мой талант!»
Какое-то время Рубцова нигде не было видно и слышно. Как выяснилось потом, он плотно сидел за столом, плодотворно работал. Но все время над этой рано облысевшей головушкой вертелись какие-то злые ветры недоразумения, грехи вольные и невольные преследовали ее.