Время поющего фельетона и базарного рева, как свидетельствует жизнь, всегда было недолговечно. Вспомните хотя бы бродячих певцов-вагантов — уж как были остроязыки и бойки ребята, но сделались лишь достоянием истории.
Был у меня случай на Высших литературных курсах, это еще в шестидесятых годах. Узнавши, что я не отказываюсь читать рукописи младших коллег, студенты ко мне, как к таборному дядьке, валом повалили с прозой, со стихами и даже драмами.
Однажды пришел славненький, светловолосый, на Есенина похожий парень, застенчиво попросил посмотреть тетрадочку со своими стихами.
Стихи были еще наивные, незрелые, с явно выраженной подражательностью кумиру и почти земляку его Сергею Есенину. Но была в стихах искра Божья, веяло от них молодостью, добрым миром, и славно уже звучала «тема женщины», для поэта всевечная, обязательная, что вступительный экзамен. И я приободрил молодого поэта, сказал ему добрые слова, удивив его тем, что угадал — он влюблен, и заверил, что так оно и должно быть, поэту надо почаще влюбляться.
Через полгода примерно светлоголовый мой поэт явился в мою комнату мрачнее тучи и сердито сунул на мой стол в трубку свернутые стихи.
Божечки мои! Что произошло с человеком! Его возлюбленная встретила другого парня и, видимо, уяснив, что от поэта скоро не получишь ни молока, ни шерсти, вышла замуж за строителя с той же стройки, где работала маляром-штукатуром.
И чего мой поэт только не наговорил своей бывшей возлюбленной, какими словами он ее не клеймил, каких только кар для нее не придумал, даже нафталином осыпал и мещанкой обозвал, как героический Павка Корчагин девушку Тоню, в юности спасшую его, имевшую с ним пылкий роман.
— Ну-ка сядь на стул и послушай стих, который давно, давно сочинен, — сказал я поэту и начал читать завет и молитву великого поэта:
Я вас любил; любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
…Когда дело дошло до заключительной строки «как дай вам Бог любимой быть другим», молодой поэт уж так низко опустил голову, так побелел, что и смотреть на него сделалось жалко.
— Боже, Боже, как мы одичали! — наконец прошептал он и тихо удалился от меня, в дверях лишь обернувшись: — Выкиньте все это барахло в мусорную корзину.
Он не стал большим поэтом, но выпустил несколько книжек лирических стихов, долго работал в столичном издательстве редактором и, верю я, не настраивал редактируемых им поэтов на зло.
В заключение для услады души повторю безраздельно любимого мной поэта Рубцова, строки из самого любимого мной стихотворения:
И снова я подумаю о Кате,
О том, что ближе буду с ней знаком,
О том, что это будет очень кстати,
И вновь домой меня увозит катер
С таким родным на мачте огоньком…
Поэты уходят от нас, как правило, несправедливо рано, на Руси часто трагично, но слово, сердце, озаренность жизнью, радость общения с людьми и природой, неиссякаемая доброта остаются с нами. Надо только почаще внимать поэтическому слову, впитывать его каждодневно, и тогда непременно мы станем лучше, чище, достойней и благородней.
Новоселье
Прав, конечно, был Николай Михайлович Рубцов, когда говорил, что не бывает честных коммунистов, бывают только честные коммунистические дармоеды. Вон отродье это человеческое, доведя страну нашу до ручки, засело по углам, поджавши хвост, как бродячие псы, но, обнаружив, что с ними не поступают так же, как они поступали с теми, кто смел против них поднять хотя бы голос, воспряли и все сделали, чтобы сорвать перестройку в стране, снова заморочили наш всепослушный народишко и благодаря этому, сколотив большинство в Госдуме, устроили там бардак, сорвали принятие всех важных и необходимых стране законов, прежде всего закона о земле, дружно проголосовали за материальные привилегии себе, любимым, куражатся, кочевряжатся, устраивают драки на заседаниях, выставляют подлые свои морды напоказ, снова демонстрируя человеконенавистничество, безумность свою и куцемыслие.
Однако ж бывали исключения и в этих горластых, самоуверенных и сытых рядах, сомкнутым строем идущих к коммунизму. Благодаря этим исключениям, пусть с большими расходами, можно сказать, варварским потреблением человеческих, природных и прочих ресурсов, все же чего-то воздвигали, тут же воздвигнутое починяли, латали; со скрипом, с авариями, с колоссальными потерями, разоряя деревню, построили советскую индустрию в городах. Тяжелую в основном индустрию, военную, стало быть, чтобы все в мире боялись чудовищного государства под звериным названием Эсэсэсэр.
Вот к таким редким исключениям принадлежал секретарь Вологодского обкома, ныне уже покойный, Анатолий Семенович Дрыгин. Мужик крупный, с тяжелым скуластым лицом и не менее тяжелым кулаком. В войну он командовал стрелковым полком, и полк его, будучи задействован в первой наступательной операции Красной Армии еще в 1941 году, освободил от фашистов древний русский город Елец. Был он конечно же не лишен спеси, самодурства, по крутости характера мог и ушибить больно того, кто становился ему поперек пути или кто наплевательски относился к порученному ответственному делу. Однако ж внимателен был к трудовому человеку, благоволил к интеллигенции, любил и берег одаренных людей. К примеру, всем писателям, нуждавшимся в жилье, по его распоряжению были выделены квартиры, хотя возможности Вологды, допустим, в сравнении с Пермью, из которой я переехал, были куда как невелики. В Вологду потянулись творческие люди со всех концов России, и здесь не сразу, но создалась самая крепкая и дружная российская писательская организация.
Где-то и как-то Анатолий Семенович находил время читать наши книжки, знал всех здешних писателей не только поименно. По его подсказке второй секретарь обкома, ведающий идеологией, раз в квартал встречался с писателями, и мы не на кухнях, не по закоулкам высказывали все, что на сердце накипело. Условие было одно — не приходить на встречу в пьяном виде. Нарушил было это условие Рубцов, так воевода наш Романов и бюро писательской организации дали ему такого перцу, что в дальнейшем, идя на рандеву с властью, он надевал чистую рубаху, и заметно было по пиджаку, что пытался его где-то погладить.
Любил Анатолий Семенович лично поприсутствовать в дружных гулянках творческих сил. У нас они бывали по случаю проведения отчетно-выборного собрания, нам даже помещение для этого дела подходящее выделяли и деньжонками подсобляли. И тогда уж мы весь товар лицом показывали, читали много стихов, пели песни, пускались в пляс. Витя Коротаев, заводила наш, колесил кривыми ногами, дробь давал и такие ковыринские коленца выделывал, что на зависть были бы самому ансамблю Моисеева. За ним бабенки наши с визгом пускались, не раз и моя Марья, не удержав порыву страсти, ныряла в веселый водоворот.
Однажды Анатолий Семенович попросил Рубцова, что сидел напротив него за столом, почитать стихи. Коля долго, много и хорошо читал. Был он в тот вечер в ударе, мало пил; послушав его, Дрыгин, опершись на руку, сочувственно и горько сказал:
— Все у тебя кресты, могилы, старики да старухи, а ведь ты еще молод. Что же там, в душе-то твоей, делается? Какая печаль-тоска тебя съедает? — И, помолчав за притихшим столом, спросил по-отечески ласково: — Может, я смогу тебе чем-то помочь? Слышал, с квартирой вот у тебя плохо…
Тут уж все мы разом заговорили, сообщили, что Коля подселен к партийному чиновнику, за рекой. Дрыгин усмехнулся:
— Не могли ничего лучше придумать, олухи! Будет тебе квартира, Рубцов, будет, в первом же доме, который на днях сдают, там тебя и поселят.
И поселили поэта Николая Рубцова на улице Александра Яшина, в светленькой, обалконенной однокомнатной квартире, куда новопоселенец привез мягкий диван, круглый стол и два стула. Мебель эту отыскали в редакции молодежной газеты, новый же диван Коля как-то сподобился купить, да еще та знаменитая раскладушка привезена была им из-за реки, привезены так и не развязанные стопки книг, золотистая икона, кто говорил, от матери оставшаяся, кто говорил, подаренная художником, иль музеем, иль реставратором Федышиным.