И еще одно соображение: так ли уж приятно мужчине стать героем любовного цикла? Возможно, не пишущему стихи это еще может быть лестно, хотя чем кончается такой лирический сюжет, мы знаем: «А человек, который для меня / Теперь никто, а был моей заботой / И утешеньем самых горьких лет, — / Уже бредет как призрак по окрайнам, / По закоулкам и задворкам жизни, / Тяжелый, одурманенный безумьем, / С оскалом волчьим…» Тем более такая роль вряд ли могла понравиться, например, Гумилеву. Может быть, и Блок уклонился от романа с ней, потому что ему вовсе не хотелось быть воспетым в стихах: стихами его не удивишь, он и сам их писал неплохо. Представьте Петрарку, читающего о себе сонет Лауры, или Маяковского, о котором в поэме пишет Лиля Брик! О том, что эта проблема не выдумана нами, существует, или, скажем точнее, существовала, или, во всяком случае, была насущной для Ахматовой, говорят ее стихи, и ранние: «Он говорил о лете и о том, / Что быть поэтом женщине — нелепость», и поздние: «Увы! Лирический поэт / Обязан быть мужчиной».
Что же касается счастливой любви, то про нее у Ахматовой особое мнение: «Как счастливая любовь, / Рассудительна и зла». Понадобился воистину страшный опыт XX века, чтобы и в жизни, и в литературе возникло представление о возможности счастливой любви и ее глубокой человечности, — наперекор традиционному мнению и злым обстоятельствам.
Боже мой, как они одевались в прошлом веке, женщины 70 — 80-х годов! В конце романа есть одна такая сцена под дождем: «Дарья Александровна, с трудом борясь с своими облепившими ее ноги юбками, уже не шла, а бежала, не спуская с глаз детей. Мужчины, придерживая шляпы, шли большими шагами». Вот точно так же, как юбками, были они облеплены множеством общественных пут и предрассудков, в то время как мужчины «шли большими шагами». В связи с этим стоит привести ахматовскую автобиографическую запись: «…я получила прозвище „дикая девочка“, потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т. д., бросалась с лодки в открытое море, купалась во время шторма, и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень». О том же сказано в ее стихах: «Стать бы снова приморской девчонкой, / Туфли на босу ногу надеть…»
Хотел того Толстой или не хотел, но его Анна лет за двадцать до этого уже делала шаги в том же направлении: Долли удивлена, увидев ее верхом на коне, в черной амазонке. «В первую минуту ей показалось неприлично, что Анна ездит верхом». Еще больше поразило ее умение Анны играть в теннис: «Дарья Александровна попробовала было играть, но долго не могла понять игры, а когда поняла, то так устала, что села с княжной Варварой и только смотрела на играющих».
Толстой, конечно, Анну не одобряет: она как будто отбилась от рук, не слушается его, поступает по-своему. То ли дело Долли или ее младшая сестра Кити! «„Для чего он целый год все читает философии какие-то?“ — думала она». Зато Левин и был так очарован Анной, беседой с ней — в ее московском доме. И еще неизвестно, что ждет Левина лет через десять, не захочется ли ему отыскать спрятанный им шнурок или, не дай бог, бежать из дома, как бежал автор в 1910 году?
А любимая толстовская героиня еще в 70-е годы «выписывала все те книги, о которых с похвалой упоминалось в получаемых ею иностранных газетах и журналах, и с тою внимательностью к читаемому, которая бывает только в уединении, прочитывала их». И это, заметим, тоже роднит ее с Ахматовой, о которой Лидия Гинзбург, например, вспоминала: «Она обладала особым даром чтения». Имеется в виду, в отличие от профессионального чтения, ориентированного на специальные интересы, способность читать бескорыстно. «Поэтому она знала свои любимые книги как никто» и определяла, находила для звонившего ей «цитату сразу, не вешая телефонную трубку».
А вот что Толстой пишет о своей Анне: Вронский «удивлялся ее знанию, памяти и сначала, сомневаясь, желал подтверждения, и она находила в книгах то, о чем он спрашивал, и показывала ему». И еще: «…все предметы, которыми занимался Вронский, она изучала по книгам и специальным журналам, так что часто он обращался прямо к ней с агрономическими, архитектурными, даже иногда коннозаводческими и спортсменскими вопросами». Нет, право же, она озадачивает не только Вронского, но и своего автора.
Разумеется, архитектурные и спортсменские интересы Вронского не идут в сравнение с интересами египтолога Шилейко или искусствоведа Пунина, но Ахматова умела быть для них таким же понимающим другом — что, впрочем, не спасло от «обид и предательств».
Уж если ничего не пропускать и не страшиться упрека в педантизме, то почему бы не сказать и о женском образовании? Одна из ссор Анны с Вронским началась с того, «что он посмеялся над женскими гимназиями, считая их ненужными, а она заступилась за них». Даже Левин, близкий Толстому герой романа, был не уверен в необходимости гимназического образования для женщин, он считал ненужными и школы для крестьян. В этом смысле Анна Каренина оказалась дальновидней — следующее поколение русских женщин воспитывалось уже по-другому. «Училась я в Царскосельской женской гимназии, — рассказывала о себе Ахматова. — Сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно». Училась неохотно, но затем поступила даже на юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. А в пятилетнем возрасте был у нее замечательный учитель: «Читать я училась по азбуке Льва Толстого».
Эту фразу из короткой автобиографии не беру в эпиграф к своим заметкам только из нелюбви к эпиграфам с их многозначительностью.
Может показаться, что такое сопряжение биографических подробностей Ахматовой с романом Толстого насильственно, но что же делать, если даже в своих коротких записках она вспоминает его имя чаще, чем кого-либо из своих друзей-поэтов и ровесников? «Я родилась в один год с Чарли Чаплиным, „Крейцеровой сонатой“ Толстого, Эйфелевой башней…», «10 год — год кризиса символизма, смерти Льва Толстого и Комиссаржевской».
О Левине можно сказать, что в нем Толстой изобразил самого себя, но без своего писательского дара. В результате получился умный, совестливый, «ищущий» герой, обреченный тем не менее заниматься сельским хозяйством изо дня в день, напоминая нам, жившим в другое время, хорошего председателя колхоза. Вообще Толстой плохо понимал, как справляются с жизнью люди, лишенные творческого дара. Известно, как он сам изнывал, мучился, не находил себе места в периоды писательского молчания.
Может быть, поэтому многие персонажи в романе пишут книги, статьи, научные, философские, экономические сочинения, беллетристику? Впрочем, успеха на этом поприще не добиваются. Вот озлобленный по причине неудач своего сочинительства Голенищев, с которым Вронский и Анна сталкиваются за границей: «„Да, я пишу вторую часть „Двух начал“… то есть, чтобы быть точным, я не пишу еще, подготовляю, собираю материалы. Она будет гораздо обширнее и захватит почти все вопросы…“ — Вронскому было… неловко за то, что он не знал и первой статьи о „Двух началах“…»
Вот Сергей Иванович Кознышев, издавший книгу «Опыт обзора основ и форм государственности в Европе и в России», — «но прошла неделя, другая, третья, и в обществе не было заметно никакого впечатления».
Левин тоже пишет: «Это надо записать, — подумал он. — Это должно составить краткое введение, которое я прежде считал ненужным». Он бы и написал свой труд, посвященный правильным формам организации сельского труда, — помешала женитьба и поглощенность самим трудом, не оставлявшим времени на обдумывание и описание его организации.
«Детскую книгу», «роман для детей» пишет Анна Каренина. «Она пишет детскую книгу, — рассказывает Облонский Левину, — и никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву… знаешь, этот издатель… и сам он писатель, кажется. Он знает толк, и он говорит, что это замечательная вещь». Впрочем, Анна по этому поводу не обольщается: «„Мое писанье — это вроде тех корзиночек из резьбы, которые мне продавала, бывало, Лиза Мерцалова из острогов“, — обратилась она к Левину».