— Спасибо, Александра Степановна. Вы пока отдохните в дежурной комнате, а я еще поговорю с Пашкой...
Снова сидели друг против друга, слоилась между ними синяя табачная дымка. Алексей с видимым аппетитом тянул сигарету, о своем думал. Про Леху бы, про Креста осторожней. Чтоб не вспугнуть разом. А Пашка клюнул, пошел на контакт, увяз коготочком. Только, друг ситцевый, одной такой птахи мало, весь выводок нужен. Уж коли рвать крапиву, так вместе с дерниной.
Алексей чувствовал себя отдохнувшим. Под глазами исчезла темнота — следы усталости. Дальнейший план разговора виделся фотографически четко, каждому вопросу в нем отводилось определенное место, и даже смысл фраз и интонации речи должны иметь значение в этом словесном поединке.
Конечно, по интеллектуальному уровню Пашка стоял намного ниже, но как раз это и могло сыграть отрицательную роль. Замкнется, не вдолбишь в забубенную голову, что ему же на пользу говорить правду. И тут закон, четко очерчивая границы прав и обязанностей подозреваемого, стоит на его стороне. Нет в нем такой строки, что подозреваемый (коим Пашка пока является) обязан давать показания. Как поведет он себя? С машиной сознался — тут понял, открутиться трудно. А дальше? Кто его видел, кто может подтвердить его показания? На мгновение прикрыл Алексей глаза — не угадал бы Горючкин мысли. Какой же следующий ход наметить? Через Остаповича к делу притягивать, сказать, что задержан с деньгами и инструментом и уже сознался в совершенном преступлении? Но если они не знакомы? Крест такие задачки любит. Да и не мог он всего Пашке доверить. Не той крепости вино. И кого ему покажешь, если потребует очной ставки? Труп в морге. Так его Пашке и так опознавать придется. А может, с Хардина начать? Хотя и это пока не подходит. Ждет ретушер-фотограф своей очереди. И к его тайне путь через Пашку пролег. Все-то в нем, в этом вот человечке.
Придавил Алексей окурок в алюминиевом листочке-пепельнице, потянулся глазами к Горючкину.
— Надымился?
Пожал тот плечами.
— Надо мне, Павел, еще кое-что уточнить.
Заметил, как напрягся тот, пролегли на лбу морщины.
— Ты девчонку назвать мне можешь, ради которой на преступление отважился?
— А к чему? Таскать будете по милициям-судам, позорить. А у нас, может, с ней это самое... Нет, не назову, хоть на части режьте.
— Резать тебя никто не собирается. Не хочешь рассказывать, твое дело. Тогда я тебе листок бумаги дам и ручку, а ты мне на этом листике весь маршрут свой опишешь. И даже схемку нарисуй, а в ней крестиками укажи остановки. Где и с какой целью.
— Так я бабе той, следователю, все разрисовал, как было.
— Вот и меня уважь...
Старался Пашка, писал названия улиц, увязал во лжи. Потом пододвинул листок Алексею, ждал, что будет дальше. А он и на бумагу не глянул, будто знал, что там расписано.
— Нечестно так, Павел, я к тебе с полным доверием, а ты...
— А что я? Как было, так и отметил. И следователю так объяснил. А если и напутал, так пьян был.
— И снова врешь, Павел. Не был ты вовсе пьян. А забыл, между прочим, указать одну существенную деталь, столь важную, что не по себе мне что-то: почему стояла угнанная тобой машина поздним вечером на Зеленой улице в Первомайском поселке, то есть в то самое время, когда был совершен взлом сейфа в управлении «Колхозспецстрой». И ты пока в спор со мной не вступай, дыши ровнее. След протектора, комочки грязи, капли масла... Тут науку стороной не объедешь, и с нею в конфликт я вступать не советую. Много, Павел, накопилось к тебе вопросов, столь много, что я остальную работу забросил и с тобой сижу. Так вот, задам я тебе, Павел Горючкин, сразу финальный вопрос, чтобы не кружить вокруг да около, и от которого будем мы с тобой раскручиваться в обратную сторону. И ты пока не пугайся, есть у тебя шансы окончательно не загубить свою жизнь, я в этом просто уверен, если ты сам не подрубишь ее под корень. Так вот этот самый серьезный к тебе вопрос на сегодня. Откуда в злополучной машине кровь убитого участкового инспектора Синцова?
От последних слов побледнел Горючкин, завис над столом, словно хотел по какой-то надобности подняться и не сумел — острая боль внутри помешала. И зачем он в угоне машины сознался? Подумаешь, пальчики! А может, так, на испуг взяли, а он все выложил, как школяр на уроке. Теперь вот про милиционера спрашивают. А что как про землянку узнают?
Минуту длилось молчание и было слышно, как за бесстворчатым окном над узкими ржавыми жалюзями дерутся воробьи.
Медленно наливались неярким морковным цветом Пашкины щеки, розовели уши. Наконец, задышал он спокойней, и лишь в глазах отражалась тоска.
— Уведите в камеру, прикажите...
Перехватило у Пашки горло, не подчинялся ему голос, виски сдавило тяжестью.
— Хорошо. Подарю я тебе одну ночь, но никак не больше, не имею морального на то права. Обратись к своей совести, может, не всю растряс в этом рейсе. Все до грамма вспомни. Про брата своего Леху Креста, что в землянке прятал, про дружков его, которых вез на машине и вместе с которыми убивал участкового Синцова. И про визиты свои к Хардину не забудь.
С каждым новым словом все больше клонилась к коленям Пашкина голова, а Коротков говорил и говорил.
— И еще о том подумай, имеешь ли ты право жить на этой земле, смотреть в глаза людям...
У ЛЕСНОЙ РЕЧУШКИ
И снова следственный кабинет, те же стол и табуреты, тот же терпкий запах табака. Алексей примерился к своему месту, ждал с нетерпением Горючкина: с какими мыслями придет, что расскажет? Может случиться и так, что опомнился от услышанного, укрепился духом, наметил новую линию поведения. Лови тогда снова момент.
Вчера следователь Фирсова еще долго работала с Пашкой, выясняла подробности угона, копалась в Пашкиной жизни, начиная с раннего детства. И это тоже по уговору с Алексеем. Не отдыхать доставили в следственный изолятор. Держать Горючкина требовалось в напряжении, в коем он пока и пребывал: отвечал машинально, путался, а то замолкал отрешенно.
И лишь о тех обвинениях, что услышал Пашка от Короткова, не спрашивала Фирсова, будто и не знала. Ждала, когда «дозреет», сам запросит об этом...
Зашел Пашка, сел без разрешения, к Алексею боком. Понял Коротков: не намерен вести дружеский разговор. За одну ночь изменился Пашка: подвело синевой глаза, заострились скулы. Сидел, ждал молча вопросов и сигарету не попросил, чтобы и в малую зависимость не попасть. Про вчерашнее и забыл будто.
Догадывался Пашка: поговорит начальник УР об угоне, а потом подвернет к убийству. Одного боялся — не пустить слезу, потому как окончательно растревожил себя ночью, понял безысходность своего положения. А подмоги — откуда ее дождешься.
— Может, Павел, к матери твоей съездить, попрошу следователя — разрешит свидание.
— Не поедет она, — отчужденно ответил Пашка.
— Мать ведь родная. Пирожков испечет или еще чего.
Скривились в жалкой улыбке Пашкины губы.
— Пирожки-и, да едал я когда материнские пирожки? Это другие там — торты-коврижки, а у меня вся жизнь всухомятку. Мне и в тюрьму потому не страшно, что привык я к похлебке общей. Не удивишь. А с матерью хоть и под одной крышей, а считай, порознь. У нее своя жизнь, у меня своя. И давай закончим об этом, начальник.
Углядел Алексей Пашкины раны, боль глубоко запрятанную. К чему светлому прикоснулся парень в жизни? Что видел? Пьянство, разврат, воровскую жизнь брата? Уж этого ему преподали сверх всякой меры. И все галочки, проставленные в разных графах насчет воспитательной работы с трудным подростком Пашкой Горючкиным, не смогли определить правильную для него дорогу. Все доброе не доходило до сердца или отметалось в сторону улицей и сложившимся семейным бытом.
— Понять я тебя, Павел, хочу. Зачем тебе эти камеры, спецвагоны, колонии? Что впереди ждет? Лесные деляны со снегом по пояс, бараки, карты под одеялом? А ты ведь только на третий десяток проклюнулся.