А в театре, в котором было триста-четыреста мест, обычно билеты распродавались, и с рук покупали билеты по сто рублей за место. Причем, приходили в основном военные летчики, которые приезжали туда на отдых. (В Чкалове расквартировывалась во время войны Военно-воздушная академия Жуковского. И туда отведенные на отдых летчики с большими деньгами приезжали отдохнуть.) Конечно, опера была им ни к чему, но пиво они любили. Поэтому, как правило, несмотря на то, что все билеты были распроданы, первый акт шел при полупустом зале, а все эти летчики стояли за пивом в буфете. Но во время действия пиво не отпускали, и они терпеливо выстаивали весь первый акт, чтобы в антракте свою кружку пива получить. Кружек, конечно, не было, давали в пол-литровых банках из-под консервов. В общем, они потом, очень гордые, приходили в зал и уже дослушивали оперу, начиная со второго акта, будучи добродушно настроены.
Я приехал в филиал Большого театра. Мне сейчас же предоставили угловую комнату в дирекции Большого театра, бывшую библиотеку. А потом дали комнату в помещении, где сейчас поликлиника Большого театра, напротив того здания, в котором Экскузович наблюдал интересные картины с трубачом Ляминым. Дом старый, в то время был забит крысами. Грязь, как водится. Но все же — отдельная комната в большой коммунальной квартире. Комнат было, кажется, 12 или 15, но даже был телефон, который висел, конечно, в коридоре.
Прихожу к Самосуду:
— Приехал вот, меня устроили, спасибо… Что я буду дирижировать?
— Ну, как сказать… Вы ходите на спектакли в театр, вы не спешите.
Я хожу, сижу в директорской ложе. Весь репертуар уже знаю и мне все более неловко. Вижу, Самосуд со мною очень холоден. Я его как-то встречаю:
— Самуил Абрамович, все-таки, что мне учить?
— Что вам сказать? У нас идет «Тоска», «Риголетто», «Иван Сусанин», «Пиковая дама». Будете дирижировать то, что вам дадут.
Ну, думаю, попал. Потом выяснилось, что Храпченко через голову Самосуда меня выписал и перевел, не поинтересовавшись его мнением. Самосуд обиделся и решил, что меня взяли сюда просто по блату. И вот так месяца полтора я шлялся по театру, ничего не делая.
Ситуация была тогда такая: Москва уже не прифронтовой город, но живет довольно-таки напряженно. Раз или два, конечно, случались тревоги, но ни к чему не приводили. Оборона теперь была поставлена очень хорошо. Были затемнения, был комендантский час — ходить поздно нельзя. Спектакли начинались, по-моему, в шесть или в половине седьмого, кончалось все не позже десяти часов. С едой было трудно, но по карточкам давали, в общем все. Москва снабжалась неплохо.
В. Р. Значит, у Вас сложностей не было, кроме переживаний по поводу того, что Вы не у дел?
К. К. Когда я приехал, меня надо было прописать. И прописка заняла две недели. И вот тут я почувствовал, что значит быть не при деле. Перед отъездом в Чкалов я продал на рынке хороший шерстяной полувоенный костюм. Получил за него, как сейчас помню, 200 рублей. На эти двести рублей я купил три больших катуша масла и приехал в Москву с маслом. А хлеба нет, поскольку нет карточек, — пока меня не пропишут, не могу их получить. Подкармливали меня через театр: дали пропуск в ресторан «Арагви». Это тоже любопытно. В «Арагви» тогда интеллигенция получала дополнительные обеды. Имели пропуск в «Арагви» в основном те, кто повиднее. А мне, как и многим другим, без всяких титулов, но которых нужно было подкормить, дали пропуск другого человека (кажется, Норцова, который ему не нужен был — он имел и литер, и закрытое снабжение, и закрытый распределитель Большого театра, — а ему полагался еще и пропуск). Невостребованные пропуска отдавали таким, как я. С трех часов там организовывалась очередь. Во главе ее всегда вставали Александр Федорович Гедике и Александр Борисович Гольденвейзер. Они приходили в полтретьего, чтобы попасть в первую смену, и там давали за 30 или 50 копеек обед из четырех блюд. С Александром Федоровичем мы были тогда уже знакомы. Он ходил по залу после того, как наша смена кончала обедать. Он подходил к столам и в железную коробку собирал кости от селедки, он был в невероятно грязном чесучёвом костюме. Эту коробку, из которой тёк рассол, он носил в кармане, и я как-то его спросил:
— Александр Федорович, у вас что, кошечка?
— И не говорите, тринадцать!
Он кормил и воробьев. Они со всей Москвы к нему слетались.
В. Р. Русский Мессиан?
К. К. Да, да. Нашествие живности было, когда он входил во двор. Там, где сейчас памятник Чайковскому стоит, он бросал крошки. Трогательный старик. Он подкармливал еще и всех бродячих котов.
Итак, поскольку тогда все лимитировалось и не было реальной работы, помню, я имел только обед, а утром и вечером есть было нечего. Конечно, я очень голодал. Я часто стоял около булочной и клянчил, чтобы мне продали кусочек хлеба (деньги у меня были). Причем на черном рынке, предположим, кусок, граммов сто, стоил 25 рублей. Да, я стоял и клянчил, чтобы продали, но оглядываясь, поскольку в центре города много знакомых моих родителей из Большого театра. Весь оркестр знал меня, и я остерегался огласки. Мне иногда не удавалось купить хлеба, — никто не хотел продавать, — я приходил домой и в одиночестве давился одним маслом. Кошмарные воспоминания…
В. Р. И что же, это частичное нищенство длилось долго?
К. К. Когда меня прописали, началась «малина», потому что я получал и хлеб, и все продукты по карточкам, и пропуск в распределитель Большого театра. А там по пропуску отоваривали в высшей степени качественными продуктами и еще на пропуск давали кое-что, в том числе маслины, сигареты и папиросы. Вот маслины я терпеть не мог, но пристрастился к ним тогда, потому что было обидно не есть, раз можно получить, и из того же чувства начал курить. А научился я курить тогда, когда с табаком была полная хана — невозможно купить совершенно. Мне было 29 лет, и курил я очень много.
У меня всплывает образ Москвы того времени, и этот образ очень суров. Паника кончилась. Все паникеры из Москвы уехали, а начала возвращаться интеллигенция. Возвращались научно-исследовательские институты. Приезжали композиторы. Какие-то крупные артисты уже вернулись в Москву из Куйбышева, Норцов, например, Сливинский и еще многие. А Лемешев, Катульская вообще не уезжали. Порядок был на улицах образцовый. Единственно только, что на улицах было затемнение. Вскоре начались салюты. Первый был по поводу освобождения Орла. Это такой праздник — не передать! Когда вдруг в затемнении взвились эти рассыпчатые ракеты — необыкновенный подъем был тогда!
Новые воспоминания о Большом театре
В. Р. Все-таки, нельзя ли еще вспомнить какие-нибудь подробности о Большом театре и музыкальном искусстве того времени?
К. К. Тогда нужна ретроспектива… Я могу считать Большой театр знакомым мне в трех фазах. Первая — это мои детские воспоминания, когда я посещал Большой театр, будучи подростком и юношей. Вторая фаза — период моей работы в театре и третья — это сегодняшний Большой театр, с которым я связи душевной не порываю. Нет, даже четыре периода, потому что кроме детской, была фаза предвоенная.
Детские мои воспоминания о Большом театре — это академия большой культуры нашей страны. В Большом театре работали одновременно дирижеры Сук, Голованов, Пазовский. Пели такие выдающиеся певцы, как Василий Родионович Петров, Антонина Васильевна Нежданова. Собинов в мою бытность в театре не пел, но я помню один спектакль, когда он пел в день какого-то своего юбилея в театре Станиславского. Он пел Ленского. Это, вероятно, было его 60-летие. (Он в последние годы работал художественным руководителем театра Станиславского.) Впечатление довольно комичное, потому что он был довольно тучен, и голос его уже не слушался. Но чувствовалось, каким он был Ленским, когда был моложе. Вот когда он плакал в сцене бала, после вызова на дуэль, то это производило необыкновенное, грандиозное впечатление. Часто можно услышать, что он неважный актер, — я с этим совершенно не согласен! Он исполнял роль, которая была сделана много раньше и совсем иначе, чем в театре Станиславского.