До одиннадцати лет я в школе не учился, поскольку приобрел все детские болезни, какие только могли быть, кроме дифтерита: и корь, и свинка, и скарлатина, и ангина — все было доступно мне; действительно, в такой ситуации ходить в школу было бы трудно.
В. Р. Эти трудности относятся и к занятиям музыкой?
К. К. Музыкой я занимался сначала частным образом, а лет с восьми начал ходить в музыкальный техникум — так это
(?)[Отсутствует фрагмент текста.]
щиеся старших классов и играли в четыре руки или пели. Однажды она пригласила меня. Помню, пели романсы Рахманинова. Это было в Зачатьевском переулке, неподалеку от моего дома. Ей я очень благодарен, потому что другая бы тотчас выгнала меня за то пренебрежение, которое я высказывал на первых уроках.
Надо сказать, что отрицательное отношение к музыке, которое у меня было первоначально, привили мне мои родители, таскавшие меня с собой, куда ни попадя…
В. Р. Может быть, пора вспомнить о ПЕРСИМФАНСЕ?..
К. К. Да, они работали в ПЕРСИМФАНСЕ с 1922 года. Это оркестр без дирижера, составленный из лучших музыкантов, которые могли в свободное от основной работы время там играть. Организовал коллектив Цейтлин. Он был энергичным пропагандистом: вот, мол, сейчас новые веяния, дирижирование — это проявление диктаторства и насилия над человеческой свободой… давайте играть без дирижера. Они собирались для репетиции ежедневно с девяти до половины одиннадцатого в Большом зале консерватории (БЗК), а с концертами выступали по понедельникам. Так как меня не с кем было оставлять дома, — а я один очень скучал, поскольку в школу в то время не ходил, — родители брали меня с собой. У меня до сих пор осталось впечатление страшной скуки на этих репетициях. Иногда я бегал по залу, иногда играл сам с собой. Помню, однажды во время репетиции с балкона раздался громкий, хорошо поставленный голос: «Что ты там шалишь, выйди отсюда!» Это был Назарий Григорьевич Райский — довольно известный в то время камерный певец. Кроме необыкновенно зычного голоса, у него была большая окладистая борода. Вот он, прервав таким образом репетицию, меня публично пристыдил, и с тех пор я его боялся как огня и сидел ниже травы, тише воды.
В. Р. Забавно, что упразднение дирижирования и дало вам первый толчок к увлечению им…
К. К. Да, из-за того, что партитуры не нужны были никому на этих репетициях (Цейтлин только изредка в них заглядывал), библиотекарь оркестра, жалея меня и чтобы я не скучал, давал мне их и на концерт. Так я приучался следить за музыкой по партитуре, отыскивая ведущий голос. Но в те, первые годы, музыка у меня вызывала негативное отношение — ее было слишком много…
В. Р. Может быть, Вы захотите вернуться к рассказу об учебе, к тому моменту, когда музыки стало не хватать…
К. К. В техникуме имени Ярошевского учились многие музыканты, которым было суждено занять крупное положение. Они уже занимались на старших курсах и метили в консерваторию. Например, я помню Теодора Гутмана, впоследствии ставшего видным солистом. Или моего большого друга, с которым мы познакомились тогда, — Эрика Гроссмана. Это, безусловно, была бы будущая звезда. Он в консерватории доучился до пятого курса и погиб от рака крови. Благодаря Эрику я познакомился с одним очень интересным семейством.
Это тоже было в районе Зубовской и Хамовников — все в одном месте… Речь идет о чете Айзельман, у которых были дочка моего возраста (или чуть старше) и сын, приятель Эрика Гроссмана. У них в гостях постоянно бывали очень интересные люди. Там я познакомился с Борисом Пастернаком. Конечно, я не отдавал себе отчета — кто это. Мне было лет пятнадцать, и музыкой я занимался уже сознательно. Но в тот дом меня привела не музыка, а увлечение литературой. Я помню, там читали «Двенадцать стульев», и всегда — стихи.
И вот однажды мы застали у них в гостях Бориса Пастернака. Я знал, что он поэт, но стихов его не читал. Но тогда я был страшно поражен другим. После того как Эрик сыграл h-moll-ную сонату Шопена, Пастернак стал разбирать его исполнение. Я увидел настоящего русского интеллигента. Меня очень удивило, как хорошо он знает музыку (потом только я узнал, что у него в выборе жизненного пути были колебания между музыкой и литературой). Но дело не в том. Такой анализ, доброжелательность тона для меня были неожиданны, хотя Борис Леонидович довольно покритиковал игру Эрика. Ведь были годы РАПМа, годы окриков, а тут я почувствовал какой-то новый тон, доброжелательную критику вместе с квалифицированным анализом. До сих пор хорошо помню лицо Пастернака, хотя впоследствии и видел много его портретов. На смертном одре он был таким же, только поседел немножко… Такое «лошадиное», немного вытянутое лицо, большие зубы, очень большие добрые глаза… В нем было замечательное умение слушать — не только музыку, но и своего собеседника, что тоже является признаком высокоинтеллигентного человека.
Так вот, до этого времени я мечтал стать кинорежиссером или актером, еще кем-то… ну, в общем, как все дети, которые мнят себя одаренными. А музыкальное искусство как блестящее будущее — меня как раз и не привлекало. И тут вдруг лет в двенадцать-тринадцать что-то произошло, и я решил стать дирижером.
Видимо, негативная сторона ПЕРСИМФАНСА стала мне уже понятной. ПЕРСИМФАНС к тому времени пошел на убыль. Он просуществовал до 1932 года. А примерно в 1928 году там начались склоки, дрязги. Я об этом хорошо знал, потому что мой отец был членом правления оркестра. Он был вообще не очень грамотным и даже к концу своей жизни писал не всегда правильно, но выбирался повсюду в руководящие коллегии, потому что был кристально честным человеком. В ПЕРСИМФАНСЕ он был казначеем — ведь оркестр получал и валюту для приглашения иностранных гастролеров, не дирижеров. Но случались исключения и для дирижеров. Например, ПЕРСИМФАНСОМ однажды дирижировал Клемперер — этот случай я хорошо помню. У отца дома находились билетные книги, и он часто просил меня помочь. Я штамповал цену и дату концертов. Поэтому я был в курсе всех персимфанских дел…
А когда я начал интересоваться музыкой, то понял, что меня тянет именно к дирижированию. Но я понимал уже и то, что к дирижированию можно прийти через какой-то музыкальный инструмент. Я начал усиленно заниматься на рояле и неожиданно сделал резкий скачок. В двенадцать лет я был только на втором курсе, проучившись шесть лет, — два раза сидел по два года, и на меня уже махнули рукой. И вдруг я прыгнул через курс… понял, в чем тут дело. Музыка приобрела для меня особый смысл.
Провокации в техникуме
К одиннадцати годам мое здоровье настолько укрепилось, что меня решили отдать в школу. В то время образование было поставлено на положение самодеятельности. Обязательное обучение начиналось с девяти лет. Таким образом, к одиннадцати годам я должен был попасть в третий или даже во второй класс. Когда мы подавали заявление, то выбрали четвертую школу Московского отдела народного образования, которая помещалась в Малом Знаменском переулке, позади музея Пушкина. Этой школой руководила Наталья Ильинична Сац. Она ее придумала для особо одаренных детей. С точки зрения педагогики такое название не выдерживает никакой критики. Но школа действительно хорошая. Там не смотрели на то, как именно одарен ребенок. Принимали, если он любит музыку, чувствует живопись или танец или вообще имеет тягу к искусству. Сац была очень строгой директоршей…
Она выглядит великолепно до сих пор, несмотря на перипетии своей жизни, — энергичная, полна сил и всяких новых зачинаний и планов. В то время, когда она придумала школу, то была режиссером и одновременно основателем детского театра, единственного в мире. Помещался он там, где сейчас театр-студия Станиславского, на улице Горького, рядом с глазной больницей. По некоторым дням там крутили кино, но чаще играл театр Сац. Заведующим музыкальной частью был Половинкин — неофициальный муж Натальи Ильиничны. Он писал много музыки… И вот она делила свое время и внимание между школой и театром…