Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Искусство чтения есть искусство не малое и не легкое, а чтение в церкви, тем паче проповедание, требует и тем более искусства, что две опасности предстоят одинаково — бессмысленности и профанации. Бывали декламаторы и в последние, Филаретовские, времена, но я уходил из церкви смущенный. Между прочим, Леонид покойный, бывший викарием, грешил излишеством. Была утреня под Великую пятницу; страстные Евангелия читал преосвященный сам, но так театрально, что верующему чувству становилось больно. Да еще преосвященный ничего, а сказывали мне, что один иерей читал те же Евангелия даже разными голосами. Передавая слова служанки Петру, он пискливым голосом произносил: «И ты был еси со Иисусом Назарянином?» И затем возглашал низким басом: «Ни». Чтение Евангелия обращал таким образом в пародию, в передразниванье.

Чтение священных книг в церкви должно передать смысл читаемого, предоставляя возбуждение чувств настроению самих слушателей, которое может быть скорбное и радостное, просительное и благодарственное, смотря по обстоятельствам. А произношением проповеди не довольно отчеканить смысл, потому что проповедь не есть ни священный текст, ни диссертация. Это различие должны не только знать священнослужители, но и должны уметь соблюдать. А уменье может быть дано только наукой и упражнением.

Раз А.А. Остроумов зазвал меня к себе для того, чтобы познакомить со своим ученым сожителем. Был я, отобедал и побеседовал. Передавал потом Остроумов, что и я оставил недурное впечатление. А меня так просто приподняло; это был первый случай, что с лицом академического образования я говорил, как с равным. Разговор вертелся более на исторических темах; я излагал свои догадки, он подтверждал их или исправлял. Касались литературы; обмен мыслей и по этой отрасли знаний освежил меня. Приостановка карьеры ученого мужа оказалась для меня на этот раз счастием. Епархиальная служба обыкновенно затирает в магистрах и кандидатах печать образования. Многое вылетает, ко многому сердце охладевает; практические заботы, механическое требоисправление, механическое законоучительство вытрясают живые семена. Красноречиво признание одного магистра-священника: «Ну, батюшка, я даже и читать почти разучился; книги не было в руках двадцать лет». Но сожитель Остроумова, хотя и в летах человек, был как сейчас со школьной скамьи; умственные интересы сохранились и тем живее ощущались, чем менее было посторонних развлечений и чем более мог он поддерживать их продолжающимся чтением. «Вот откуда, — подумал я, идя из-за Сухаревой башни под Девичий, — у Алексея Алексеевича такая любовь к Пушкину и такое чутье к его красотам!»

В Богословском классе мы разошлись с Остроумовым, оттого что сели на разных скамьях. Здесь другой товарищ-сосед стал ближайшим, Николай Алексеевич Р. Жив ли он? В одной зале мы слушали с ним и лекции Философского класса, но в два года друг другу даже не поклонились. Сидел он на противоположной стороне, и встретиться поближе случая не приходило. Какое-то несчастное происшествие было причиной, что его оставили в Философском классе на повторный курс, так что при переходе моем в Среднее отделение я нашел его там «старым». Но он был не из малоуспешных; происшествие, оставившее его старым, относилось к поведению, а не к успехам. Что такое натворил он? Никогда я его не расспрашивал, и он не упоминал. Виной было непременно недоразумение; это был молодой человек серьезный и с самообладанием. Вышло почему-то, что я облюбовал по переходе в Богословский класс место на второй скамейке между ним и И.П. Сокольским, басом и солистом семинарского хора. Сокольский был добрый малый, исправный ученик, но не хватавший звезд и не порывавшийся далеко. Но у Р. мыслительная машина была в усиленном ходу, и я с ним по сердцу беседовал, передавая ему свои недоумения и духовные боли при слушании Богословского курса и получая от него таковые же. Сообща мы обсуживали, спорили, успокоивались; вместе обыкновенно готовились и к экзамену. О существе наших недоумений и совещаний сказать будет время; ограничусь пока только внешними отношениями.

Николай Алексеевич был старшим Богоявленского общежития, и я навещал его, пред экзаменом даже ночевал. Он был старше меня летами, вероятно года на три. Старшинство возраста вместе со старшинством по общежитию придавало ему сановитость. Он держал себя не только как взрослый, но как пожилой человек. Дурачеств ни себе не позволял, ни в других ими не любовался. Удаль не была для него идеалом, как для Перервенца. Он не прочь был выпить рюмку, но не для того, чтобы напиваться, и кутеж был не по его природе. Поэтому мы с ним в трактир не хаживали; чай он пил у себя дома, в комнатке, которую в качестве старшего занимал в общежитии отдельно от подвластных ребят. Но был случай, он зазвал меня, и притом в грязный трактир, для того, чтобы посвятить меня во «взрослого». Это был трактир на Трубной площади, помню, Соколовского. Мы вошли, играл орган; кроме посетителей мужского пола сидели и расхаживали девицы. Николай Алексеевич провел меня в особенную комнату и здесь, пока мы сидели за чаем, велел позвать «Пелагею», представил ей меня и мне ее, поручая нас взаимному вниманию. Это был первый раз в жизни, но он же был и последний, что я видел вблизи особу такого сорта. Р. рекомендовал ее как выделяющуюся из других своею степенностию; из его слов я понял, что он смотрел на нее как на ремесленницу, не отличая ремесла ее от других ремесл. Меня это поразило и в степенном Николае Алексеевиче удивляет до сих пор. Но вот чего я не могу себе простить до сих пор — малодушия, с которым я отговорился от предлагаемого знакомства, приведя не помню какую причину, но не отвращение, которое в действительности отталкивало меня. И в отношении к Р. я все-таки оставался женственным элементом, несмотря на свое умственное превосходство, которого вдобавок Р. во мне и не отрицал. Может быть, впрочем, и он дал бы мне то же объяснение, что Перервенец о Наташе?

Мужественный и женственный элемент! От одного замечательного русского ученого слышал я замечание, что сочетание полов под разными видами и именованиями проходит по всему мирозданию: не только в животном и растительном царстве, но и в химических процессах и механическом движении светил формула все та же одна везде, говорил он, поясняя этот закон опытами и математическими выкладками. Глубоко мне врезалось это замечание; полное развитие его в научном изложении должно бы составить эпоху и поставить нашего ученого в ряд с Секки, если не выше. Но не в том дело. С кем я ни соприкасался в жизни, везде со мною оставалась женственная, пассивная роль. Я занимал кафедру и пользовался редким вниманием слушателей; я увлекал; затаив дыхание, мне внимали. (Надеюсь, бывшие слушатели мои не отвергнут этого и не уличат в неосновательном самохвальстве). Но я не породил и не воспитал учеников. На каких дальнейших поприщах я ни стоял, никогда, почти никогда не давалось мне руководительство, на которое, впрочем, никогда не хватало у меня и дерзновения. Препятствия не останавливали моей деятельности, но вгоняли внутрь. Чем порождена не отступавшая ни на минуту гамлетовщина, недоверие к своей силе, сомнение в своем нравственном праве, вечное опасение переступить предел чужой свободы? Не бесплодно ли после того, может быть, и пройдена жизнь?

Были у меня и еще товарищи, наиболее близкие, наиболее родственные по духу. Нас было трое, об этом сказал я выше. Но та близость была другого строя, не семинарская, и сошлись мы, строго говоря, не в Семинарии. Богословский класс послужил только началом, хотя с одним из троих, В. М. Сперанским, началось знакомство еще с Риторики, и сидел он в том же втором отделении Риторического класса, что и я. Его уже и нет теперь на свете, и его высокий, чистый образ заслуживал бы подробного изложения в особенном обстоятельном очерке. Дойдет ли, однако, до него когда-нибудь перо в этих набросках?

Глава XLIV

СОСТАВ УЧАЩИХСЯ

Лавров, Перервенец, Остроумов, Николай Алексеевич — это не все типы семинаристов моего времени. Остроумов даже не тип, он случайность. У каждого из поименованных была своя особенность, выдвигавшая его туда или сюда. Большинство было безличнее: вели себя исправно, неупустительно посещали классы, держали в порядке тетрадки, учили уроки, подавали письменные упражнения, вдаль не заносились. Перейдя в Богословский класс, подумывали о местах. К чести московских семинаристов, водка не считалась поэзией жизни, как в других семинариях. Бурсацкая удаль Перервенца, граничащая с развратом в одну сторону, мошенничеством в другую, шла от закрытого училища, в котором он получил воспитание, и от сиротства, которое оставило его без добрых примеров. Главный контингент семинаристов, если не по числу, то по весу, растворен был в обществе, сидел корнями в семье. Нравственная воспитательная сила сосредоточивалась в священнослужительском мире, и притом столичном. Поповичи задавали тон, приучали к благопристойности, в которой дома воспитаны, и к чувству нравственного достоинства. Повествование о грязных похождениях, которые в других семинариях составили бы эпопею, здесь или не находило слушателей, или выслушивалось с пренебрежительным смехом, каким награждают паяцев. Небольшой кружок собирался около рассказчика, да и тот состоял из отребья: знаменательная черта, которую не мешает иметь в виду при рассуждениях о сравнительном достоинстве закрытого и открытого воспитания, именно в духовно-учебных заведениях! Важен факт не сам по себе, закрытое или открытое заведение; важно то, каков дух в нем, откуда он идет и чем питается. Московская семинария отличалась среди всех духом порядочности и относительного благородства. Разумею все семинарии великороссийские и малороссийские, не исключая Петербургской; петербургское столичное духовенство малочисленнее московского и от себя мало вливало в семинарию, распихивая детей более по другим заведениям. О семинариях Западного края не говорю: сколько видел я тамошних воспитанников, они более всех приближались к московским и менее прочих носили бурсацкую печать.

22
{"b":"283620","o":1}