Оглядываясь снова, чем же я помяну семинарию? В Низшем отделении я стоял выше своего класса, и потому уроки профессора прошли мимо меня; я слышал повторение уже известного мне. В Среднем отделении блеснули три или четыре начальные лекции талантливого профессора А.С. Невского, который в кратком, обстоятельном очерке изложил нам введение в философию. Однако он тут же оставил службу, и мы перешли на руки бездарному и презираемому «Алките», а на второй год — к чесавшемуся и цыкавшему Холмогорову. О Богословском классе скажу особо. Итак, семинария дала только посредственные учебники, большею частию рукописные. Большинства их я не списывал; некоторые, например Алкиты, которого называли также почему-то «Валуем» и «Вахлюхтером», хромали даже грамотностью. Умозаключение, например, определялось, помнится, так: «умозаключение есть такая форма мышления, в котором так как одно суждение полагается, то» и проч. Но учебник вообще имеет значение только при учителе; он должен быть справочного книгой только; без живого слова, чтС же он для развития и для образования вообще? К чему тогда и школа? Учебники составлял я и сам, и особенно в Среднем отделении переделывал, частию сокращал, частию дополнял. Так я составил Библейскую историю, Русскую гражданскую историю, Логику и Психологию. В Богословском классе подобным же образом обрабатывал Русскую церковную историю. Но эта работа была самоучением, к которому семинария призывала только тем, что сама учения не давала по безалаберности программы и недостатку учителей.
Не имею понятия, как учили и учат в гимназиях, кадетских корпусах, институтах и проч. Но мне предносится тип преподавания, может быть, и нигде не существующий, но единственный заслуживающий одобрения: урок должен быть так преподан, чтобы по выходе из аудитории не наступало надобности заглядывать в книгу. Богословское преподавание ректора Иосифа, которого я слушал полгода в Высшем классе, было таково. Оно было не без недостатков, но за ним было то неоценимое достоинство, что между слушавшими его не было ни первых, ни последних по успехам; все знали преподанное одинаково твердо, первые и последние, и узнавали не после, а именно в момент преподавания. Правда, так преподавать требует подвига. Но без того, что же преподаватель? Заслуживает ли своего наименования учитель, ограничивающий педагогическую деятельность свою механизмом выслушивания уроков и счета баллов?
Глава XXXVIII
ПУТЕШЕСТВИЯ
Семинарский курс мой правильнее было бы назвать семинарским моционом, потому что, в первые по крайней мере четыре года, столько же времени употреблялось ежедневно на ходьбу, сколько на пребывание в классе. Менее трех часов в день для класса; но от Девичьего до Никольской ходьбы час с хвостиком, оттуда столько же; затем обеденное время, проводимое большею частию в ходьбе же. Я так привык к пешехождению, что раз, например, проводил товарища от Семинарии до Спасаво-Спасской за Сухаревой башней и оттуда, не передохнув, поворотил под Девичий. Это было для меня — «завернуть по дороге». Однообразие пути надоедало, и я выбирал намеренно длинную дорогу: то пойду по Воздвиженке на Арбат и оттуда выйду на Девичье поле через Плющиху или чрез Саввинский переулок; то от Пречистенских ворот направлюсь по Остоженке и чрез Хамовники доберусь до Девичьего задами. Было, что я выбрал путь чрез Якиманку, дошел до Нескучного сада, погулял там, спустился, на лодке переплыл Москву-реку и огородами пробрался домой. Помню, эта прогулка совершена в четверг или в понедельник, когда не было послеобеденных классов.
А и надоедало это однообразие! Вечно одною и тою же дорогой, одним и тем же полем, где ничто не развлекает, тою же правою стороной Пречистенки, где каждый дом давно известен, где, проходя мимо дома Всеволожских, неизменно чувствуешь подвальный холод из нижних окон (с 1812 года дом стоял неотстроенным); выше, за Пречистенскими воротами, на так называемой теперь Волхонке, несколько останавливали внимание работы по сооружению Храма Христа Спасителя. Он вырос на моих глазах. На моих глазах ломали Алексеевский монастырь; на моих глазах рыли и выкладывали фундамент. Какая глубокая яма! Люди внизу представляются карликами. И как красиво бутят! По залитому известкою слою танцовать можно. Я был зрителем торжества закладки; конечно, лицезрел Вильгельма, теперешнего императора германского, то есть я их всех видел, но не умел назвать никого, кроме государя Николая Павловича и Паскевича. Далее еще отдыхал несколько глаз на Александровском саде, который, однако, наводил, напротив, тоску в зимнее время противоположностью: усыпанная песком дорожка и кругом — снег! Поднимаюсь к Иверской; неизменная картина молящихся; пробираюсь мимо Казанского собора чрез его ограду, с неизменною картиной крестящихся пешеходов.
А Храм Спасителя все строится, все выкладывается. С самых малых лет меня занимала его история. Я печалился об участи Витберговского проекта; мечты мои разгуливались, представляя на месте ежедневно видимых гор с церковушкой наверху — величественную террасу с величественнейшим храмом, с величественным мостом через реку. Душа отдохнула по прочтении в «Московских ведомостях», что разрешено новое сооружение; но я жалел, что место выбрано не на Вшивой горке; разочаровался видом нового храма, изображенным, кажется, в «Живописном обозрении». Забоялся, прочитав штат Комиссии о построении. Ну, думаю, да кто же пойдет на эти скоро преходящие должности? Постройку предположено кончить в шесть лет. Куда денутся бедные служащие потом? Следовало бы в расписании штата успокоить их, что после даны будут места; а иначе найдутся ли охотники? Детская простота!
Почему, однако, правою стороной Пречистенки, а не левою, правою всегда? Несмотря на околесицы, которые совершаю в избежание однообразия, никогда не приходит охота переменить маршрут в том смысле, чтоб идти левою стороной, а не правою. Три уже года я ходил так и в первый раз обратил внимание на это обстоятельство, когда узнал из физики о косности. Это косность, подумал я, не хочу, и пошел по левой стороне. Но привычка взяла свое; когда намеренно не назначал себе идти налево, ноги продолжали сами собою идти направо.
Однообразие, сказал я, — ничто не развлекает, пусто на поле. Нет, не однообразно, не пусто. Летом пасется стадо, а во вдающемся четвероугольнике поля летом же зришь солдатское ученье.
— Ра-а-а-а-з.
— Два-а-а-а-а (ниже тоном).
— Три!
Вытягивает ногу солдатик и держит ее на весу долго, долго, пока тянется «два-а-а» и не кончится быстрым «три!». А вот инструктор бьет солдата по лицу, бьет в брюхо: и тот стоит как кукла, неподвижно. Нет, пойду, нечего смотреть.
Осень на дворе глубокая, глубокая, ноябрь должно быть; снега нет, а лед есть на поле. И слякоть, и холод. Как-то особенно посвистывает музыка на обычном месте ученья. Два строя стоят с длинными, тонкими, зеленоватого цвета палками; пуки таких же палок около. Офицеры медленно расхаживают. А внутри ведут солдата без рубашки, в нижнем платье одном. Холодно ему? Нет, не холодно, горячо, очень горячо. Спина у него цвета выспевающих бобов, красного, переходящего в черный. Идет он медленно, вскидывает головой то сюда, то туда, со страдальческим видом. Взмахивают солдаты палками, бьют, летят наземь верхние обломки палок и берутся новые палки. А музыка все посвистывает, свистят в воздухе потрясаемые палки, и офицеры все двигаются около. Нет, мимо, плохое разнообразие; раз видел, больше не буду.
А вот и зима. Крутит снег, вертит ветер. Ни души в седьмом часу утра. Режет лицо. Повернешься на секунду спиной к ветру, передохнешь и опять в путь; далеко еще. Стучит в глаза эта мелкая крупа, полы легко стеганой чуйки распахиваются. Руки коченеют, они голые, а рукава коротеньки. Иди, иди, в Зубово придешь, будет легче.
Нет, за ночь выпал снег, глубокий снег. Глаза режет однообразная белизна; дороги нет, нет совсем. Видны по местам глубокие отверстия, следы шагов. Кто же прошел? Должно быть, кто-нибудь к Крючку в кабак ходил погреться. Но иди. Снег по колена; ничего. Снег заваливается в сапоги; неважность, бывает хуже. Только тяжело идти, вот что нехорошо. Вытянуть две версты по такой дороге! Отдыхает душа в Зубове; здесь начинают кое-где даже мести тротуары.