Новое место учения внешностью своею не поразило меня: три этажа вместо двух, да вместо деревянной каменная лестница, обложенная чугунными плитами, затем коридор — вот вся была разница. Залы были просторнее коломенских; вместо плоских столов пред ученическими скамьями стояли пюпитры. Швейцарская, гардеробная, дежурная, ватерклозеты — все эти роскоши завелись уже в новой семинарии, устроившейся на другом месте, после меня. Но живой состав семинарии был совсем иной, нежели привык я видеть в училище. Развязные, по-своему важно державшие себя ребята. Все смотрели «большими»; да и действительно больших, с бритыми бородами, было довольно, а некоторые были и при бакенбардах. На многих были цилиндры, у некоторых трости в руках. Личных сапогов уже нет, все в брюках и жилетах; тулупов ни на ком, даже чуйки виднелись разве только на пятке или десятке; прочие ходили в шинелях и даже с меховым воротником некоторые (пальто еще не были изобретены тогда); мальчишеских игор вроде кулачных боев или вообще возни следа не было. И всё незнакомые лица! А между собою многие и знакомы, и друзья, перекидываются разговорами; толкутся на крыльце, шмыгают по лестнице. Не то ходят по коридору, а больше по аудитории, обнявшись, положив один другому руку на шею. Этого у нас в училище не водилось, как не знали мы вежливого обращения на «вы»; с «вы» обращались только к учителям. А здесь вперемежку слышишь между даже сверстниками и «ты», и «вы», второе даже по преимуществу.
Еще один невиданный обычай поразил меня: ученики здоровались пожиманием рук. Столь общий, по-видимому, обычай был для меня тогда совершенною новостью; не только в училище между мальчиками его не существовало, но и вообще я до того не видывал рукопожатий между кем бы то ни было. Может быть, я читывал о нем в книгах, но и то совсем проскользнуло, не остановив внимания. Обычно ли было рукопожатие в московских училищах? Вероятно, да. Проник ли этот обычай теперь и во все училища? Тоже вероятно; и крестьяне, подмосковные по крайней мере, так теперь приветствуют друг друга. А обычай очевидно не народный. Француз жмет руку (serre la main), англичанин трясет руку (shake hands). Русский же «бьет по рукам»: но бьют по рукам не в смысле приветствия, а в смысле удостоверения. Теперь же и «жать руку» для приветствия вошло или входит в народный обычай, именно жать по-французски, а не трясти по-английски; участвуют в приветствии конечные два сустава или даже одна кисть, а не вся рука, начиная с плеча, как у англичанина. Точно так же и французское «вы» входит в народ, хотя туже. На этот раз оно есть и английское отчасти; но англичанин уже всем, даже собаке, говорит «вы», оставляя «ты» для торжественной речи и для Бога. В русском «ты» есть язык дружбы и близости, отчасти пренебрежения; в коренном же словоупотреблении оно есть законное обращение ко всем безразлично. Множественное в обращении к единственному лицу и даже к себе также законно, но в смысле, далеком от французского, приближающемся, скорее, к латинскому, где в первом лице допускается употребление множественного вместо единственного. Русский язык, применяя «мы» и «вы» к отдельному лицу, указывает на семью, род, мир, к которому лицо принадлежит (таково выражение «наш брат»), и первым лицом пользуется в этом смысле чаще, нежели вторым: «мы тебе покажем», «наше» или «ваше дело пахать». В отличие от латинского словоупотребления, сохранившегося в высочайших манифестах, архиерейских грамотах и у писателей, когда они говорят о себе лично, множественное в коренном русском означает не столько смирение, сколько похвальбу, уверенность в силе, которая присуща однородному, сплошному множеству.
Для этнографа это замечание будет не лишним. При более внимательном наблюдении можно открыть связь приветственных выражений с характером народа. Как русский человек говорит недаром «наш брат», так не случайно англичанин трясет руку, а не жмет; и еще менее случайно, что немец, обращаясь к высшему, не смеет даже чувствовать себя в его присутствии, относясь раболепно со словом «они» (Sie), а высший, гнушаясь присутствием низшего, говорит, обращаясь к нему, «он» (Er). Последнее обращение вышло из употребления, культура сделала свое дело; но даже Фридрих Великий не иначе чествовал философов и поэтов, когда обращался к ним лично, а весь немецкий народ доселе еще не освободился от того, чтобы видеть в женщине вещь, «оно»; женского рода Frau, сначала прилагавшееся лишь к владетельным особам, еще не вытеснило среднего Weib.
Память мне не сохранила, как я пришел в назначенную аудиторию и кто мне ее указал. Помню, что прочтен был список секретарем правления (он же и учитель семинарии). Перечислены сначала «старые», то есть оставшиеся на повторительном курсе; затем ученики Петровского училища, Андроньевского и так по порядку. Пока дошли до Коломенского, ученики один за другим занимали места: на первых, на вторых, на третьих скамьях. Нам, коломенцам, как бы оборышам, достались две короткие скамьи, последние из последних, стоявшие перпендикулярно к первым. Впрочем, такое помещение представляло и свою выгоду: хотя и чрез головы целого ряда учеников, мы все-таки сидели лицом к профессорскому столу, по сторонам которого расположены скамьи. А мое место и тем было выгоднее, что, как первый, я сидел с края, и от профессора не загораживал меня, как моих соседей, ряд ученических голов.
Расселись мы, но тем класс и кончился. Ученье начнется только завтра. Разошлись мы, коломенцы, наравне со всеми, но с тревогой, которой прочие, вероятно, не ощущали. Мы так принижены, так бедно смотрели; а те все народ и бойкий, и щеголеватый, и между собою знакомый. Мы словно сироты, которых из жалости приняли во двор.
Глава XXXV
СЕМИНАРСКИЕ РАСПОРЯДКИ
На завтра все мы были в сборе и уселись чинно по местам в ожидании профессора. Одни «старые» расхаживали свободно по зале; к ним приходили знакомые «старые» из других классов; навертывались «философы», бывшие товарищи «старых» по Риторике. В промежуточные между уроками часы аудитория представляла своего рода клуб для этих вольных людей. Если б уже были известны в 1838 году папиросы, то стоял бы, наверное, в классе и дым столбом. Но тогда еще продолжалось исключительное царство трубки. Сигары же витали в высших классах общества; я лично не имел о них даже понятия и раз, встретив название «сигара» в книге, должен был обратиться за объяснением к отцу. Тот, однако, и сам не знал: «Табак, — сказал он, — завертывают в бумажку и курят»; в таком виде представлялась батюшке «сигара».
Трутни, с которыми я сравнил «старых» в одной из предшествующих глав, пытались и здесь присвоить себе над новичками господство; но к их несчастью, всего несколько суток пользовались они властью, да и та была фиктивная, основанная на неопытности и робости новопоступивших. Это не то, что в Синтаксии; там атрибуты действительной власти были в руках: цензорство, авдиторство, старшинство. А здесь «старшие» существуют только для бурсаков, для своекоштных же лишь номинально, да и назначаются из воспитанников Высшего отделения — «богословов». Цензор хотя есть, но без всякой власти, почти утратил и название цензора; его именуют чаще журналистом. И назначен он, как и вообще назначались, из казеннокоштных; а на грех, в нашем классе ни одного «старого» нет из казеннокоштных; журнал потому оказался в руках новичка (первого ученика из «Андроньевских»). Авдиторы тоже назначены; но здесь не так, как в училище, это учреждение настолько слабо, что, например, я не могу даже восстановить в памяти ни одного случая, когда бы «слушался». Ясно, что ученики смотрели на авдиторство как на пустую формальность, лишенную значения. И действительно, продолжалось оно всего месяца четыре, после чего было совсем упразднено; а и было только для уроков словесности.
Тем не менее «старые» держали себя высокомерно, обращались с замечаниями к молодым и даже дерзали наказывать, чему молодые безропотно покорялись.
— Ты что это развалился? Харчевня здесь, что ли? — обращается «старый» к кому-нибудь, сидящему слишком развязно.