Он учился, он и читал; те же обстоятельства ограничили, однако, чтение его Поль де Коком и литературой Толкучки. Когда мы бывали в трактире, он не бросался подобно мне на журналы; любознательность его в этом отношении была ниже даже, нежели у Добронравова, моего клиента, и чуть не ниже, нежели у Лаврова. Он охотнее отправлялся, пока я читаю книгу, в биллиардную посмотреть тамошний бой игроков. Но о содержании классных уроков мы иногда разговаривали, передавали друг другу недоумения и разрешали их. Больше, впрочем, наши отношения вращались в практической сфере: купить где что, где чего достать, на это он был хороший советник.
При казенном пособии Перервенец, так буду называть его, питался перепиской лекций; проживал на уроке сначала у своего родственника дьякона, а потом у постороннего протоиерея. Живал и на квартирах, и, между прочим, у своего брата, который, колотясь, придумывал разные способы прокормить семью, в том числе пусканье нахлебников. Перервенец приглашал меня к себе в гости, между прочим, и посмотреть Наташу, свояченицу (жену брата), за которою он ухаживал и которая будто бы тоже была неравнодушна к нему; а она красавица. И был я, и видел; действительно, пышная, красивая женщина, и сердце мое сжалось. Цель ухаживания, понятно, была самая грязная; у приятеля был низкий замысел, между прочим, поймать свояченицу врасплох, даже подпоить ее. Я пытался представить ему всю гадость поступка, но говорил стене. «Не я, так другой», — отвечал он. Влияния не имел я на него; он был и старше меня, и опытнее во всем. Во взаимном положении нашем мужеский элемент, деятельный, был за ним; за мною — женственный, пассивный. Если б я не предохранен был всем внешним прошлым и внутренним самовоспитанием, скорее могло случиться, что я бы низвергся в бездну, увлеченный приятелем.
Охотнее навещал я его, когда он квартировал у общего нашего товарища в доме князя Белосельского-Белозерского, на Тверской (дом Малкиеля потом, теперь Носовых). Во флигеле жил управляющий домом, дворовый человек. Розанов, товарищ наш, — сын священника из села, принадлежавшего Белосельским-Белозерским, — получал от управляющего комнату, в которой одно время жил и Перервенец. С восторгом передавал он мне о спокойном, уютном, совершенно отдельном уголке, на который он напал; об удобстве заниматься, о независимости положения: не то, что на людях, в чужом доме на уроке. А главное — предлагал он мне послушать игрока на гитаре, необыкновенно искусного, по его словам, приводящего в восторг; он сам ради этого начал учиться на гитаре и даже купил подержанный инструмент, заплатив с чем-то рубль. Отправился я, был и раз, и два, и больше: просиживал по часам. Комната действительно особенная, хотя не отдельная, менее грязная, нежели в Коломенской бурсе иль Богоявленском общежитии, удушливая, однако, до нестерпимости. Зато была гитара, на которой я и сам начал учиться. Знаменитый игрок оказался исключенный из семинарии прохвост, лет двадцати, прокармливавшийся игрой на биллиарде в трактирах, а может быть, чем и еще хуже. Играл он недурно действительно, сколько могу помнить. В ходу была тогда «Аскольдова могила», и Перервенец перенял от него, а я от Перервенца «Ах, подруженьки», «Уж как веет ветерок» и «Близко города Славянска». Душа моя питалась несколько, но впечатление все-таки омрачалось. Для игрока-учителя требовалось угощение; бутылки с пивом, даже полштоф с зеленым являлись к услугам. Участия в попойках я не принимал; положение бывало стеснительно, и я уходил, предпочитая визиты, которые не вели ни к встрече с биллиардною знаменитостью, ни с полштофом.
Уроки на гитаре и смотр Наташе относились ко времени пребывания моего в Среднем отделении Семинарии. К тому же времени относится и начало знакомства с Алексеем Алексеевичем Остроумовым. Впрочем, этим классом близкое знакомство и кончилось, а установилось оно чрез соседство по ученической скамье: мы сидели рядом, уже на первой скамье теперь, которой в Среднем отделении я не обегал. А.А. Остроумов вместе с братом Василием Алексеевичем был тоже круглый сирота. Когда еще был я в Низшем отделении, два эти брата поражали меня своим сходством; я их не отличал, хотя они были не близнецы; В(асилий) Алекс(еевич) был старше, должно быть одним годом, и был уже в Среднем отделении, когда Алексей был в Низшем, только не в том, где я учился, а в параллельном. Присмотревшись после, по переходе в Среднее отделение, я даже удивлялся, что принимал их за двойников. Но было что-то, дававшее смешивать их, или точнее — не было чего-нибудь, по чему посторонний глаз, и мой в частности, на первый раз отличает одну фигуру от другой. Японцы и китайцы европейцу на первый раз представляются все на одно лицо; вероятно, и европейцы тоже японцу или китайцу, если не выдает рост или резко отличный цвет волос. Глазом, по крайней мере моим, должно быть, схватывается прежде всего общий тип, а к подробным чертам внимание обращается позднее.
А.А. Остроумов был юноша вполне приличный и в одежде, и в приемах; на лице не лежало ни пошлости, ни той печати, отличавшей семинарские подонки, которая по первому взгляду внушает сомнение; полпивная или мастерская чаще всего выдают носителя физиономии. В цилиндре, в опрятном сюртуке, в столь же опрятной шинели, он имел вид джентльмена. Как много значит общество, среди которого вырастает дитя! Оба брата жили у опекуна, московского священника, и у того же священника проживал студент или кандидат первого курса Московской академии, один из неудачников, почему-то не нашедший должности и приютившийся у товарища-священника. Должно быть, зеленовино расстроило карьеру ученого мужа, фамилии которого не помню. Но простое трение о развитую личность положило совсем другую от товарищей печать и на братьев-питомцев. Не Поль де Кок и литература Толкучки были чтением Остроумова: он знал русских поэтов, ощущал их красоты и многое из них изучил наизусть. Выдающимся его мастерством было умение читать, чему помогал, между прочим, и прекрасный баритон, способный к самым нежным переливам. Он так мастерски читал, так осмысленно, что записан был первым по истории в Среднем отделении, подобно Солнцеву в Низшем. Это не диво, но диво то, что я, не чувствительный к стихам вообще и не способный их заучивать, знаю некоторые стихотворения наизусть доселе, после того как прослушал чтение Остороумова. Можно отсюда видеть, что это был огромный талант и, конечно, пропавший; почтенный Алексей Алексеевич теперь священствует, да и притом в таком приходе, где живой декламации прямо смерть — в единоверческом. А я млел, заслушивались и другие, когда он читывал, наизусть разумеется, Пушкина, мелкие стихотворения и целые главы. Такую силу дать каждому слову, так глубоко захватить каждый оттенок, каждую мелкую черту! Раз чем-то возбудил неудовольствие целого класса, и Остроумова в частности, один поступок воспитанника, прозванного Шишигой; не помню поступка, но он признан был неблагородным. Остороумов сказал экспромптом речь Шишиге. Я таял от восторга: это истинное красноречие, достойное Демосфена. Откуда взялись выражения, сравнения и при всем этом удивительная декламация, в самую душу проникающая! Такую декламацию я слышал только два раза в жизни; подобное впечатление я испытал еще, когда слушал Щепкина, читавшего сцены из «Скупого рыцаря».
В старые, Платоновские, времена к декламации приучали в семинариях. Сам Платон был мастер в произношении; таковым же был Августин; заботились о силе произношения вообще вышедшие из Платоновой школы. С поступлением Филарета декламация кончилась. Сам он был безголосый; читал он прекрасно, давал силу словам, но слабо и ровно. Платоновские питомцы, правда, впадали в преувеличение и за внешним эффектом гонялись иногда в ущерб внутренней силе. Парфений (скончавшийся архиепископом Воронежским) служил образцом этой погони за шумихой. Его проповеди бедны мыслями и чувствами, но богаты восклицаниями; видишь, что проповедник бьет на произношение и на нем основывает успех. Филарет был враг шумихи и лишних слов; внешний эффект и подобие сцены в церкви тем более возмущали его. Отсюда преувеличение в противоположную сторону. Как Платоновы питомцы служили и проповедовали громогласно, так Филаретовские стали служить под нос, читком произносить проповеди и притом до того тихо, что около стоящие не могли слышать. А восстановление декламации и обучение ей необходимы; стоило бы особенные уроки назначить для того. В Платоновские времена посылали академиков к лучшим театральным артистам на обучение; до моего времени сохранился дьякон, друг Мочалова, сведший дружбу со знаменитым артистом именно ради проповедей и проповедями потрясавший слушателей, собиравший публику в церковь. Проповедями, увы, чужими, из которых выбирал он опять те, которые были потеатральнее; но из того не следует, чтобы собственные проповеди произносились вполголоса и читком.