Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Превосходство Московской семинарии, сейчас упомянутое, отзывалось потом даже в Академии. «Москвич» — это был особый тип среди академических студентов, отличный от общего бурсачного, и, замечательная вещь, он не ограничивался наружностию или поведением, а оставлял свои след в учебных успехах. Во все тридцать лет от начала Академии и до того времени, как я поступил в нее и ее прошел, первенство по успехам оставалось преимущественно за москвичами, иногда за вифанцами и редко за студентами других семинарий. Не помню твердо первых четырех курсов; из первого, во всяком случае, вышел первенцем москвич, Делицын; начиная же с V курса до XVII москвичи были первенцами в семи, в трех вифанцы и только в трех воспитанники всех остальных семинарий; а вплоть до XV курса к Московской академии приписаны были целые два учебные округа с своими семинариями! Это умственное превозможение не ограничивалось поставкой первых магистров. В XIII курсе и первый, и второй, и третий магистры были москвичи, в XVI — первый и второй; не знаю, был ли хотя один курс, в котором бы не оканчивало одного или даже двоих москвичей в первом пятке, хотя бы первый магистр был и не из московских. Откуда это? Не от пристрастия; списки студентов составлялись, за весьма немногими исключениями, строго. Не от семинарского преподавания. Хотя в Московскую семинарию и назначали профессоров из лучших студентов, но я показал в одной из предыдущих глав, каков был уровень преподавания. Успех условливался приготовительным развитием во всяком случае. Бесспорно, из других семинарий поступали дарования, может быть, даже более сильные; климат не мог иметь своим последствием, чтобы в московском духовенстве родились более способные дети, нежели в остальных двадцати с лишком губерниях. Поступали из других губерний бесспорно даже лучше подготовленные в школьном смысле; ведь отовсюду присылаемы были первые, а курс учебный повсюду был тот же. Но кроме школьной подготовки была другая, жизненная; кроме умственной выправки — другая, духовная; кроме образования — культура. Академия и семья — вот два деятеля, близость которых давала москвичу и вифанцу (одному в более сильной, другому в слабейшей степени) высшую культуру сравнительно с калужцем или пензенцем. Точки зрения иные, кругозор шире, нравственный подъем и выше, и глубже; а все это не могло не отзываться и на прохождении курса семинарского и академического. Были деятели недюжинные и в науке, и в литературе из воспитанников Московской академии, не удостоенные от нее магистерской степени; назову некоторых: Билярский, Иринарх Введенский, Вукол Ундольский. Академию, казалось бы, можно упрекнуть за несправедливость, невнимательность. Я иначе объясняю: то развитие, та культура, которые на студенческой скамье вручали первенство другим, приобретены поименованными позднее, а задатки были богаче, нежели у их сверстников-магистров, которых развитие, может быть, даже и остановилось с окончанием академического курса, когда у тех, напротив, продолжалось и росло.

В грязных кутежах, сказал я, московский семинарист не находил поэзии. Большинство зато не искало и никакой поэзии; как бы только перейти в следующий класс, а затем кончить курс, вне же класса — добыть кусок, если нет готового в казне или в родительском доме. Посторонними средствами пропитания были: 1) уроки, 2) переписка и 3) работа голосом. Немногие были столь счастливы, чтобы находить, подобно Лаврову, амбулаторные уроки и получать поурочную плату. Большею частию садились в дом на хлебы у какого-нибудь священника или даже дьячка, с обязанностью проходить с парнишкой училищный курс или помогать при прохождении Риторического; плата, кроме стола и помещения, простиралась от пяти до десяти рублей в месяц (ассигнациями). Переписка производилась в обширных размерах. Одних агентов вроде Лаврова было, думаю, до десятка; материалами снабжал университет (переписывались и лекции, и диссертации); снабжали и присутственные места. Цены были разные, соображенные и с количеством, и с качеством работы. Перервенец получал лишний против других заработок за красивый почерк; ему давали и материал более ценный, вроде докладных записок. Бывали работы, хотя соединенные с перепиской, но требовавшие не одного механического труда; тот же Перервенец трудился в Архиве над извлечением материалов для Гастева, издававшего исторические и статистические сведения о Москве.

Голосом работавшие большею частию были отпетый народ; зачислялись в частный хор и шлялись по халтурам, смотрели вон из семинарии. Ради похорон и свадеб пропускались и классы. Исключение составляли певчие семинарского хора; у них тоже были халтуры, нанимали их и на обедни, и на всенощные, и на свадьбы; хор имел и годовые заподряженные места; но певчие не принадлежали к отбросу, по крайней мере не все принадлежали. Вообще же певчий слыл пьяницей: если не все пристращались к напиткам, то не было ни одного не пьющего, по странному антигигиеническому предрассудку, что певчему неизбежно «прочищать голос», особенно басу. Откуда взялось это глупое предание и в силу чего укрепилось?

Голос для семинариста был капитал, и именно бас. Хорошие тенора вообще редки, да ими и не дорожили; кроме певческого хора куда же с ним? Другое дело бас; с ним при посредственном аттестате можно получить дьяконское место в самой Москве или даже протодьяконское; даже курса не нужно оканчивать, чтобы получить место, в собор например. Оттого шестнадцатилетние и даже пятнадцатилетние мальчуганы старались «накрикивать» себе басы. Если для развлечения философ или даже ритор возглашает Апостол (это случалось иногда даже в классной зале в свободные часы), подражая чтению в церкви, то возглашает непременно басом, и чаще всего свадебный Апостол, чтобы дать почувствовать силу окончательных слов: «А жена да боится своего мужа»; «своего мужа» есть динамометр горла.

Учился со мною сын успенского протодьякона, знаменитого Александра Антоновича. Учился хотя посредственно, но не так, однако, чтоб угодить на исключение. Голоса не было у него никакого; речь глухая, беззвучная, горло будто обложено бархатом. Некоторые удивлялись, что у голосистого отца такой безголосый сын, и сам Зиновьев, видимо, скорбел об отсутствии отцовского дара. «А мне кажется, — возражал я, — наоборот; эта безголосица и предвещает голос; смотрите, откроется басина не хуже отцовского». — «Нет, уж этого не будет, — отзывался с отчаянием протодьяконский сын; — горло у меня, должно быть, застужено». Предсказание мое сбылось. По переводе в Среднее отделение голос у Зиновьева, по народному выражению, стал «ломаться»; речь начала издавать двоящиеся и троящиеся звуки, в которых безтонная сипота соперничала с тонами низкими и высокими, выходившими вперемежку и даже одновременно. Голос очистился и затем образовался бас, — не берусь судить, равный ли отцовскому, но сильный и приятный. Ожил парень. Он носился со своим кладом; с таким лицом, воображаю, ходят в первые дни выигравшие 200 000 по лотерейному билету. Куда тут уроки, куда обдумыванья тем на письменные упражнения? В рекреационные часы между классами то и дело слышишь или густое «Благочестивейшему, Самодержавнейшему…», или громогласное «Да боится своего мужа», а не то «Иисус Христом бысть». Последняя фраза есть конец пасхального Евангелия, и Зиновьев объяснял, что она есть труднейшее изо всех окончаний во всех евангельских чтениях: сверхъестественным искусством нужно обладать, чтобы, подняв голос на высшую ноту диапазона, произнести бысть, а не басть. — Что же? Зиновьев и исчез скоро; исчез и погиб; погиб, между прочим, именно от этого дьявольского предрассудка, что необходимо прочищать голос.

Есть, однако, были по крайней мере, элементы для разумного певческого воспитания, которого до сих пор недостает России, в частности духовенству. Можно было бы воспользоваться самым этим басолюбием, взять его в руки, поднять цену другим голосам, возбудить соревнование, развить вкус и искусство.

Нас окончило курс девяносто человек ровно или с небольшим, а в Низшем отделении было до трехсот, если не более; две трети отошло. Отваливались или особенно бойкие, или совсем негодные, невозможные. Впрочем, со мною даже окончил курс совсем невозможный. Аттестованный семинарским начальством «со странностями в характере», Иван Михайлович был, по нынешнему вежливому выражению, душевнобольной человек. Он был казеннокоштный. С наружностью орангутанга, не высокий ростом, он держал себя и расхаживал важно в длиннополом казенном сюртуке синего сукна, с чувством самодовольной уверенности размахивая руками. Он приносил в класс и прочитывал вслух товарищам свои литературные произведения, повести и драмы, которые пек как блины. Что это были за произведения! В них было все, кроме смысла. Был и смысл, но только грамматический, а далее никакая пифия не разобрала бы; слова безо всякой, даже кажущейся связи; действия невозможные, имена неслыханные. И, однако, дотянул и окончил курс! Товарищи над ним издевались, приставали к нему, дразнили, расхваливали на смех его писания, поощряли к ним, и он не шутя сердился и не шутя гордился. Дергали его за полы во время чтения, поставив его предварительно на стол. Он оборачивался туда и сюда к пристававшим, огрызался; но и успокоивался тотчас, когда дразнившие выражали удивление необыкновенным творческим способностям автора. Это было гадкое зрелище, и мы удалялись с Николаем Алексеевичем, жалея несчастного и негодуя на бессердечность издевавшихся. Но аттестат о полном окончании курса в руках субъекта с такими «странностями в характере» остается фактом, характеризующим семинарское воспитание. Куда делся Иван Михайлович? Какой несчастный приходлолучил его в пастыри? И нашлась невеста, и народились, конечно, дети… Мы с Николаем Алексеевичем рассуждали, что единственная дорога ему была бы в послушники.

23
{"b":"283620","o":1}