Я много наслышался о «святых законах», которые были крепки до 30-х годов, да, мол, вот теперь все пошло кувырком. На самом же деле в этой среде есть только один закон — закон страха одного перед другим. Лишь только этот страх заставляет их выплачивать карточный долг. Хотя фраерам его часто не выплачивали: «Подождешь, мужик, сейчас нет». Взаимная озлобленность и подозрительность царила во всем. «Закон о святой пайке» тоже есть блеф. Если нет рядом других воров, так он спокойно отбирает последние пайки хлеба у работяг: «Делиться, батя, надо!». Если же видит, что появились сильные и смелые работяги, то сразу стихает и жмется в угол: «Я вас не обижу, мужики!».
Да и вообще, кто присваивает им это «рыцарское» звание «вор в законе», как не они себе сами. Если сколотили группу бывшие хулиганы, накололи себе на груди и руках: «Не забуду мать родную», то и объявили себя в «законе». Кто ведет на них картотеку? Все решается силой, авторитет в силе, как в стае волков. Один на другого давит и загнать в угол хочет, если может.
Вначале у нас в бараке роль «пахана» взял на себя Володька-Ключ — огромный детина с одутловатым лицом и глазами-щелочками. Его вроде бы «люди» на Карабасе знали еще «по воле в Ростове». Он только один получил право у всей этой своры не работать в забое, он кантовался у своего бригадира, стоял у костра и ветки подкидывал. Остальные все вкалывали, то есть работали. Работа изматывала не только нас, но и блатных, только по выходным они приходили в себя, начинали играть или петь, а то и танцевать.
— Комар! Сбацай! Просим все тебя… — призывал Ключ.
Выходил в проход Саша-Комар, молодой полуцыган, натягивал свои хромовые сапожки со специально для танца наклеенной подошвой и начинал сначала прохаживаться, как бы собираясь, настраиваясь. Затем застывал и принимался медленно, нехотя пощелкивать по полу. А потом и трели пошли. Самым трудным «степом» считался вальс, там нужны повороты.
Цыгане не могли быть «ворами в законе», хотя воровство и было их действительной профессией. Но они, как и воры других народностей Азии, относились к «полуцветным», и большинство из них почему-то получали кличку «Юрок». К ним «законные» были снисходительны, не препятствовали их промыслу, но заставляли прислуживать. Вообще же, все работяги из Азии назывались просто — «зверь». Расовые законы у блатных — вещь святая!
Вечером, когда становилось в бараке темно, начинала звучать гитара, и кто-либо немного фальшиво напевал слегка переиначенные слова старого романса:
Мы ушли от проклятой неволи,
Перестань, моя крошка, рыдать,
Нас не выдадут верные кони,
Вороных уж теперь не догнать!
Внизу под моими нарами я заметил пожилого человека с седой щетиной на голове и с большими остановившимися глазами.
— Фаворский, — как-то странно, по фамилии, представился он.
Сразу вспомнился знаменитый русский химик, а также известный уже в советское время график В. А. Фаворский. Оказалось, что он родственник и того, и другого и тоже химик, работавший в двадцатые годы в Германии, за что, видимо, его и посадили. На плотину его не выгоняли, он был в инвалидной бригаде, которая чистила туалеты на улице и убирала в зоне. Я заметил, что каждый выходной он бережно доставал из мешочка под головой какую-то книгу, уходил в угол к окну и там, сидя на пожарном ящике с песком, погружался в чтение. Библия? Нет, оказалось, это был «Декамерон» Боккаччо. Вообще-то, книг в бараке ни у кого не было — не до книг! Но эта склонившаяся над новеллами итальянского Возрождения фигура напоминала что-то мирное и домашнее, с чем было уже давно покончено.
Однажды поздно вечером сосед по нарам попросил его рассказать, что он там читает. После неоднократных отказов и повторных просьб, вдруг я сверху услышал, как полился плавный и выразительный рассказ. Говорил Фаворский негромко, но художественно, видно было, что это человек большой культуры. Когда он окончил, то оказалось, что в проходе около нар скопились работяги, пара цветных и напряженно слушали.
— Батя! Тебя Ключ зовет, он тоже хочет послушать. Пойдем к нему наверх. Вот он тебе сахарок и хлеб прислал.
Так Фаворский оказался в гостиной у короля, в блатном углу на нарах, среди разбросанных шелковых подушечек. Я услышал, что он начал пересказывать новеллу Проспера Мериме «Кармен». Сначала тихо и бесстрастно, но потом, когда он ощутил всеобщее внимание, голос его стал крепче и он даже принялся жестикулировать. Весь блатной мир барака собрался вокруг него и молча слушал. Лишь только в самых драматических местах возникали реплики, например, в сцене, когда Кармен соблазняет офицера Хозе: «Чинно клюет легавого!» — что должно было обозначать «умело соблазняет полицейского».
А в финальной сцене, когда он закалывает ее, и сам Ключ не выдержал:
— Ну что ж она, падла, сама-то нарывалась!
Теперь уже сразу после рабочего дня блатные отправляли к Фаворскому посланника с гостинцем и с нетерпением ждали концерта. Меня поражало, сколько литературных драматических сюжетов во всех подробностях хранилось в голове этого незаметного человека, вдруг ставшего кумиром всего барака. Некоторые его рассказы были слишком длинны для одного вечера, и он, как Шахерезада, доходил до драматического места и вдруг сообщал, что продолжение последует завтра. Блатные называли его рассказы «романами», с ударением на «о».
Однажды в «репертуаре» шла «Дама с камелиями» Александра Дюма. Как это часто бывает у жестоких людей, блатные были очень чувствительны к мелодрамам. Даже Ключ то и дело с воплем ударял кулаком по нарам, когда отец Альфреда Жермон уговаривал Виолетту оставить его сына: «Ну, гад! Ну, поди же ты, сука какая!». Лица блатных на время преображались, в них сквозило что-то детское: ведь и они были же когда-то Детьми! В финальной сцене с умирающей Виолеттой Фаворский перешел на шепот, и Ключ снова не выдержал: «Скажи, батя, сразу — она, что, дуба даст?».
Еще через три недели стало видно, что Фаворский иссякает, он уже пересказал «Графа Монте-Кристо» и перешел к «Анне Карениной». Рассказывать он стал только по выходным, а потом и совсем, сославшись на больное горло, перестал. О нем вроде бы и забыли. И теперь снова, как и прежде, по выходным, его можно было видеть у окна с «Декамероном» в руках. Блатные начали ревновать:
— Батя, что же это ты книгу читаешь, а нам ее не рассказываешь, — уже язвили вокруг него.
Прошло еще несколько дней.
Никогда не следует заблуждаться относительно «законов великодушия и благородства» блатного мира. В один прекрасный день книга Фаворского исчезла из мешочка, хранящегося под головой. Старик Фаворский униженно стоял в проходе у блатного угла и просил Ключа ее отдать.
— Так ты же ее уже прочел — теперь мы читаем! — под злорадный хохот своей своры сострил Ключ. И тут же один из «шестерок» показал пачку оторванных страниц и начал скручивать махорочную сигаретку.
— Уж ты извини нас, батя, — деланно стал кривляться Ключ, — я вот тебе и поклонюсь… — начал он свою клоунаду под общий хохот. — А теперь скорей-ка иди отсюда! — прошипел он.
Но Фаворский присел тут же внизу на краешке нар, согнулся, положил голову на ладони, и все тело его начало вздрагивать. Он рыдал, рыдал от унижения.
А ведь предупреждал его, что никакого «закона» у блатных нет, кроме одного: «Ты умри сегодня, а я завтра!».
На воротах вахты в нашей зоне, на морозном ветру, трепыхалась красная истрепанная лента плаката: «Только через честный труд ты сможешь войти в семью трудящихся!»
Но входить в эту семью было очень трудно. Ни один человек не мог выполнять норму несколько дней подряд, как бы крепок и тренирован он ни был. Выработка его начинала снижаться, а с ней и норма хлеба, возникал дьявольский круг: норма снижает питание, а затем питание норму. Блатные хорошо этот «круг» знали, они переделали известный афоризм Фридриха Энгельса, и теперь он звучал так: