В филиале института маму назначили старшим лаборантом петрологии. Она должна была определять структуру горных пород, полученных из керна при бурении. Её зарплата никак не могла прокормить нашу семью, да и цены все время росли: эхо войны докатилось и до Казахстана. Найти работу в Кокчетаве преподавателем музыки было, конечно, невозможно, это была провинциальная глушь. Сначала мы продавали на базаре наши хорошие городские вещи: костюмы, отрезы ткани, серебро, обувь, но это через год кончилось. Тогда и мы, дети, стали работать в летние каникулы в качестве коллекторов в геологических экспедициях, ездить на сельскохозяйственные работы в районы. Все это кое-как позволяло быть сытыми.
Приближалась осень 1942 года, и я был определен в русскую среднюю школу, которая размещалась в большом старом деревянном двухэтажном доме и считалась лучшей в городе. Видимо, потому лучшей, что многие из учителей были бывшие ученые, математики, преподаватели университетов, а ныне политические ссыльные. Им не доверялось вести такие предметы, как литература и история, дабы «свои вредные идеи они не смогли передать молодежи». Они пользовались большим авторитетом среди учеников, их любили, и часто уроки превращались в дружеские беседы о сущности жизни, о счастье, о природе человека, хотя открытых политических тем они старались избегать и на такого рода вопросы отвечали уклончиво. На их фоне местные, часто партийные, преподаватели выглядели серо. Гуманитарные предметы, которые они вели, часто напоминали политбеседы. Эта пропаганда советской системы «через предмет» многим претила. Дело иногда доходило до абсурда: например, рассказ о жизни поэта В. Маяковского наша преподавательница закончила просто: «Скончался Владимир Владимирович в 1930 году в Москве». Один ученик поднимает руку: «Но ведь Маяковский застрелился!». Ответ: «Нет, ребята, этого никто не знает, и поэтому мы об этом не говорим. Очень может быть, что его убил наш классовый враг!».
Почти сразу по приезде мы заметили, что в городе и окрестных деревнях много немцев. Их еще в самом начале войны сослали сюда из Республики немцев Поволжья. Хорошо приспособленные к сельскому труду, они довольно быстро сумели здесь обосноваться: построили новые дома, развели скот и, благодаря необыкновенному трудолюбию, вскоре стали жить лучше, чем коренные местные жители. В самом же городе оставляли «культурных немцев», высланных из столичных городов Москвы и Ленинграда. Большинство из них очень нуждалось и жило бедно, снимая лишь комнатки в чужих домах и перебиваясь случайными заработками. Контраст между этими двумя группами был очень заметен. Часто сталкивались они на колхозном базаре в городе, когда по воскресеньям из деревень волжские немцы привозили продавать избытки продуктов, молоко, масло, овощи, а городские немцы приходили их покупать по баснословным ценам. Тут-то и начинались беседы, кто, откуда и почему. Ужасный волжский диалект немецкого языка резал уши, и мама зачастую не могла понять, что они хотят сказать. На нас же, городских немцев, они смотрели с пренебрежением и недоверием, как будто бы в России немцы могли существовать только на Волге. Купить что-либо у них по сносной цене на базаре было невозможно, лишь только к вечеру, видя, что дело с продажей не движется, они цены снижали. Держались они замкнуто, были очень недоверчивы к окружающим, очень скупы и экономны, но самое главное, что отличало их от нас, так это был страх и раболепие перед советской властью. Видимо, работа НКВД в Республике Поволжья сделала свое дело. Но и здесь, в ссылке, в их среде все время органы находили «антисоветские элементы» или «саботажников советской власти», постоянно из их селений тек ручеек осужденных в лагеря заключения. Этот страх был также причиной того, что в их среде легко вербовались осведомители КГБ, с которых потом требовали материалы для новых политических дел. Большинство волжан состояло из женщин, стариков и детей, так как все здоровые мужчины были забраны в так называемую трудовую армию, которая на самом деле была просто лагерем тяжелейшего труда, где смертность за год доходила до пятидесяти процентов.
Мы же, столичные немцы, были воспитаны в совершенно других условиях. Наши предки при царе были военными, предпринимателями, инженерами, чиновниками администрации, так как и сам царский двор был в основном по своему составу немецким. Отличались мы и по происхождению: если «волжане» происходили в основном из штутгарских сектантов-менонитов, наши предки пришли в столицы из Прибалтики и часто по приглашению самого двора, да и многие были прусскими дворянами, хотя частичка «фон» постепенно утрачивалась, так как столичные немцы стремились не отличаться от русских и никогда не кичились своим происхождением.
Хотя обе эти группы немецкого населения имели общую судьбу, находились под постоянным давлением органов КГБ/НКВД, при встрече говорить им было не о чем, и отчужденность и недоверие постоянно чувствовались, хотя антагонизма и не было.
Медленно, но мы врастали в эту новую жизнь. Постепенно менялся и наш внешний облик: вместо городских пальто и ботинок с галошами появились ватники защитного цвета, шубы, русские сапоги. Атмосфера же духовной жизни в нашей семье не менялась. Через неделю после прибытия сестра отыскала городскую библиотеку и погрузилась в свой любимый мир чтения: пошли романы Стендаля, Бальзака, Виктора Гюго. Я также начал заглядывать в эти книги, хотя их толщина меня отпугивала — читал я медленно и описания природы пропускал. Мама в этой глуши тщетно пыталась найти для себя инструмент, фортепиано, но музыкальными инструментами здесь были лишь баян и аккордеон.
У мамы сложилось впечатление, что в военной неразберихе КГБ потерял нас из виду и что мы теперь как бы просто эвакуированные в Казахстан из блокированного Ленинграда, а никакие не ссыльные немцы. Это оставляло смутную надежду, что по окончании войны мы сможем вернуться вместе с филиалом института в наш родной город.
Шла война. И хотя Кокчетав и находился в пяти тысячах километрах от линии фронта, отзвуки этой народной беды доносились и до нас. Вместе с извещениями о гибели на фронте — «похоронками» в город постоянно прибывали инвалиды войны. Часто с еще свежими бинтами на ампутированных конечностях, с орденами и медалями на гимнастерках. Они сходились вместе на базарной площади, да и распивали вместе по маленькой — что им еще оставалось. На пенсию, которую они получали, прожить было невозможно, а работать они не могли.
Навстречу потоку раненых из городской ротной школы каждые пять месяцев отправлялся на фронт новый батальон. Наспех обученные, молодые совсем парни, шли они строем под духовой оркестр из города к эшелону на железнодорожной станции, а рядом по обочине бежали их матери со своими прощальными гостинцами — мешками сухарей и сала. Они знали, что вернется из них только половина.
Хотя я и не мог себе ясно представить, что такое Германия «Третьего рейха», но по газетным статьям и кинохронике мне становилось ясно, что там такая же тоталитарная власть, как и у нас, и что там так же, как и у нас, никакой демократии не существует и за любое критическое высказывание против режима могут арестовать. Знал я также и то, что в Берлине живут наши родственники: дядя Шура Майер с тетей Сонатой, семья Мирзалисов, Рихард и Амалия Ратке. Почтовая связь с ними из страха перед НКВД была прервана еще в 1937 году, мама часто нам рассказывала о них. Хотя до конца 1942 года немецкая армия успешно продвигалась по территории России к Волге, я понимал, что принести нашей стране свободу она не может, по всей видимости, один режим в случае победы будет заменен другим, поэтому симпатии к фашизму я не испытывал. Но что точно я ненавидел, так это сталинскую диктатуру. Возникали мысли, что поражение советов в войне с последующим разгромом Германии союзниками может создать в России условия для установления правового государства. Победа же советов еще больше укрепит сталинизм, и государственный террор в стране станет еще сильнее. Поэтому патриотических чувств я также не испытывал. Но самой страшной перспективой для меня было оказаться на фронте и воевать за укрепление сталинского режима.