Слушали Феню в благоговейной тишине. У старших от сопереживания загорелись глазенки, а младшие, оторвавшись от рисования, завороженно смотрели рассказчице в рот.
«Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» забирали ребят за самое живое, будто все то, о чем рассказывала Феня, происходило не за тридевять земель в тридевятом царстве, а разыгрывалось у них в деревне, и не когда-то при царе Горохе, а вчера, сегодня, и героями, сокрушавшими врагов Руси, были их родные отцы, деды, а может быть, и они сами, бесстрашные сердца.
«И это прекрасно, что они так чувствуют, — взволнованно думала о своих воспитанниках Маша. — Ведь никто из нас дальше третьего колена не помнит и не знает своей родословной, и в таком случае пусть нам заменит ее русская история. И не потому ли все мы, старый и малый, так любим свою историю, что она — личная биография каждого из нас: и Фенина, и Алешина, и моя, — и что все, что происходило в русской жизни, происходило лично с нами, только было очень и очень давно».
Никогда еще так активно не работала история на современную жизнь, как в годы войны: точно родник с живой водой, вливала новые силы, поднимала дух, крепила веру в непременную победу над заклятым врагом. Сколько их и прежде ходило на Русь: печенегов, половцев, татар, турок, шведов, немцев — не пересчитаешь всех, и все были биты, биты, биты, ни одному не покорилась гордая Русь и после каждого нашествия, возродясь из пепла, становилась еще краше и могущественнее.
Рассказ об Ольгиной мести и у ребят вызвал мысли о другом, злободневном. Не успела Феня, получившая за ответ отличную отметку, добрести до места, как старшие в ее ряду все враз заговорили-заспорили: какую казнь определить Гитлеру, когда рано или поздно он будет схвачен.
— Пригнать друг к другу две березы, привязать его между ними за ноги и отпустить — вмиг надвое разорвут!
— В том-то и дело, что вмиг. Не помучится даже. Надо такую казнь придумать, чтобы сполна испытал… Придумал! На муравейник посадить!
— Ну, муравьи тоже долго возиться с ним не станут. Разом огложут. Летось мы змею убитую на муравьиную кучу бросили, и полчаса не прошло, как от нее одна шкура пустая осталась, внутри все выели.
— Тогда раздеть донага и привязать в комарином болоте к дереву. Комары не торопятся, по капельке кровь сосут…
Неизвестно, сколько продолжался бы спор, если бы вдруг под окном не заскрипели по снегу окованные железом полозья. Ребята тотчас замолкли, вытянули шеи, заприподнимались с мест, заглядывая в оттаявшие окошки, — кто там? А там, за окошками, подъехал в розвальнях Никита Вдовин, сын кокорской бригадирши Анны Вдовиной.
— Тпр-ру, — сказал Никита лошади, вылез из саней, замотал вожжи вокруг столбика, на котором некогда висел забор палисадника, заткнул за красный кушак кнутовище и пожилым шагом направился в школу. На крылечке он два раза громко сморкнулся и обил нога об ногу с валенок снег. Через минуту Никита в классе.
Вошел без спроса. В пышной собачьей шапке — лица не видно, в больших валенках, в полушубке до полу, перетянутом красным кушаком, за которым слева — кнутовище, справа — меховые рукавицы, и ростом не вышел — ни дать ни взять некрасовский мужичок с ноготок. Держался сурово, важно, на учеников косился строгим взглядом. А те в свою очередь, признавая за ним старшинство и власть, взирали на него с почтением и страхом, а в глазах брата и сестры, Пети и Дуни, светилось еще и обожание.
— Здравствуй, Марья Васильевна, — огрубляя голос, произнес Никита, подтащил к учительскому столу табуретку и сел против Маши спиной к ученикам.
— Здравствуй, Никита. А с ребятами не хочешь поздороваться?
— Не заработали еще, чтобы с ними здороваться-то…
Как тут мои неслухи? На головах, поди, ходят?
— Нет, почему же. Спокойные ребятки.
— Ежели что, сразу жалуйся. У меня есть чем поучить, — и тронул кнутовище за кушаком. — И чужих могу попотчевать, коли заслужат.
— Пока нет нужды, Никита, все хорошо себя ведут.
— То-то… За почтой в район поехал. Тебе завезти на обратном пути, али сама в контору забежишь?
— Уж завези, будь добр, Никитушка.
— Завезу, мимо езжу…
Разговор иссяк, однако Никита все сидит, не уходит, бросает через плечо суровые взгляды на учеников, изредка грозит кому-нибудь пальцем; ученики притихли, пошевелиться не осмелятся, глаза опускают долу.
«Ладно, хватит запугивать детей», — думает про себя Маша, оборачивается к окну и, широко раскрыв глаза, восклицает:
— Никита! А лошадь-то у тебя вверх спиной стоит!
Никита шапку в охапку — и за дверь. Важности как не бывало. Ученики тоже повскакивали со скамеек и, словно воробьи, сыпанули к окнам. Заиндевелая лошадь понуро стоит перед одиноким столбиком, из ноздрей в две струи пар валит.
— А что вы такое сказали про лошадь, Марья Васильевна? — спрашивает кто-то учительницу.
— Я сказала: лошадь вверх спиной стоит.
Ребята переглядываются друг с другом и ничего не понимают. Не понимают, отчего выбежал из избы Никита, почему сами повскакивали с мест — ведь лошади всегда вверх спиной стоят. Глядят вопросительно на Машу, и она им с лукавой улыбкой разъясняет: Никита сорвался с места потому, что наверняка подумал, будто его лошадь как-то не так стоит.
— И я так подумал!
— И я.
— И я.
Оказывается, все так подумали. Значит, учительница просто подшутила над Никитой. И школьные стекла задребезжали от ребячьего смеха.
Вот, наконец, и Никита появился на улице. Встревоженно обежал вокруг лошади, заглянул под брюхо и недоуменно пожал плечами. На что учителка вытаращила глаза? Чему удивилась? На всякий случай подтянул чересседельник и перевязал вожжи на столбике. Ребята, наблюдая за ним из окна, веселились вовсю. Но стоило тому направиться обратно, как смех тотчас угас. Маша воспользовалась затишьем, чтобы навести в классе порядок:
— Быстрее, быстрее по местам. Да виду не показывайте, что смеялись. Вон ведь он какой грозный! Как бы в самом деле кнут в ход не пустил.
Побаивались дети Никиту и, когда он снова пришел в класс, глаз не смели поднять от столов. А он пришел, сел на прежнее место за учительским столом и хмуро спросил:
— Чегой-то сказала ты мне тогда, Марья Васильевна?
— Сказала я: лошадь твоя вверх спиной стоит.
Никита похлопал голубыми глазенками, поскреб пятерней под шапкой заросший затылок, и вдруг его бледное скуластое личико озарилось детской простодушной улыбкой.
— Вон что! — хлопнул он руками по коленкам. — Вверх спиной! А я-то подумал: вверх ногами моя кляча перевернулась. То и вылетел за ворота.
За его спиной запрыскали в кулак ребятишки, Никита оглянулся и по их веселым глазам, верно, догадался, что с лошадью его просто разыграли. Он насупился, поднялся с табуретки, вытащил из-за кушака кнут и угрожающе похлопал им по длинному полушубку.
— Плохо ты их учишь, Марья Васильевна. Никакой дисциплины. Посмотрю-посмотрю да возьмусь сам за них.
И, не прощаясь, направился к выходу.
— Никитушка, на обратном пути, пожалуйста, уж загляни.
— Ладно, — смягчаясь, буркнул от двери Никита.
Из райцентра воротился он уже в сумерки. Как и при утреннем посещении, не разболокаясь, в шапке и с кнутом в руке прошел степенно к Машиному столу и выложил перед ней несколько газет. Помедлив немножко, вытащил из-за пазухи треугольный конверт и заявил учительнице:
— А за это сплясать тебе, Марья Васильевна, придется. За так не отдам.
— Вишь, что выдумал! — строго свела брови Маша. — Я же все-таки учительница.
— Сплясать! — стоял на своем Никита.
— Сплясать! — впервые взяли его сторону ученики.
Делать нечего, вылезла Маша из-за стола, подняла над головой согнутую в локте правую руку, пальцы собрала щепоткою — как бы невидимую газовую косынку прихватила ими, и, раскружив далеко от себя прекрасные русые косы, прошлась несколько раз перед суровым Никитою.
— Ну вот, давно бы так, — сказал он одобрительно, протягивая письмо, когда Маша остановилась и косы ее снова опали вдоль спины.