— Не трусь! — кричал я в ответ. — Живы будем, не умрем!
Потом нас со страшной силой тряхнуло, я головой чуть не пробил верх кабины, а шофер выпустил из рук руль, и машину в тот же миг круто завернуло в сторону. Я ощутил, как на одних левых колесах машина проскочила через кювет; близко перед нами в свете фар мелькнул белый верстовой столб, раздался треск…
Шофер долго ползал вокруг машины, выискивая пролом или вмятину, но, как ни странно, ничего не нашел; однако азарт с него сняло, и дальше мы тащились со скоростью подводы; нас обогнали и хлебный фургон, и другая машина, и еще несколько, вышедших из поселка позже нас, и в город мы приехали на рассвете.
… Позвонив, я с минуту ждал. Ни звука. Тогда я стал колотить кулаками по двери, гром летел по всем этажам. Открылась противоположная дверь, выглянула заспанная соседка и молча протянула ключ.
Я ходил по квартире и не узнавал ее. Коричневые столы стояли голыми и напоминали гробы. Маринкина кроватка зияла обнаженной деревянной рамой, связанной на изломе тесемкой. Пустовали вешалки. Не было чемоданов. Осиротел Маринкин уголок в спальной, где обычно кучами громоздились ее игрушки. Ни одной не осталось. Хоть бы одну, хоть бы какую-нибудь поломанную забыли!
Окурки, спички, коробки из-под сигарет, апельсиновые корки; полы исцарапаны каблучками — хорошо погуляли на банкете!
В кухне полбутылки водки и рюмка. Пей, гуляй и ты! Заливай свою беду!
Блуждая по квартире, я будто искал чего-то. Потом понял: хочу найти какую-нибудь вещь, принадлежащую дочери. Наконец вытащил из-под дивана резинового, некогда раскрашенного, а теперь вконец вылинявшего козлика. Я слегка сжал игрушку, и она пискнула. И я вспомнил свой разговор с дочерью: «Я не бедная». — «А кто же бедный?» — «Козлик». — «Почему?» — «Остались рожки да ножки». — «Ну и правильно. Мы не бедные, ибо у нас все целехонькое, все на месте — и голова, и руки, и ноги…»
Спасибо, доченька, спасибо за урок, он мне теперь ох как пригодится!
То ли оттого, что я уже был внутренне подготовлен к случившемуся, то ли оттого, что здорово устал — не шутка проделать такой путь, — настоящего отчаяния я не испытывал. Только было непривычно: вот вернулся из командировки, а в квартире не прибрано и никто не встречает.
Несколько часов назад Татьяна, возможно, так же бродила по опустошенной квартире и думала: нелепо перечеркнут целый кусок жизни.
Она попыталась вызвать в себе недавнюю ненависть ко мне, но ненависть не приходила, в голову лезло другое — и первая наша встреча, и комсомольская свадьба, и воскресные пирожки…
Все это чепуха! — отмахивалась от воспоминаний. Девчоночья блажь! Тогда каждый человек, причастный к литературному миру, казался ей героем. Всех поэтов представляла похожими на Ленского: «и кудри черные до плеч». Богатые, обаятельные. Теперь-то знает: жалкие, неопрятные люди вроде Куба. Даже Ремарк, фотографию которого она недавно видела в «Иностранной литературе», и тот лишен всяких демонических черт, какими она его наделяла, читая романы, — по-бюргерски кругл и лысоват… Вот так и надо жить — трезво, без иллюзий, чтобы уже никогда больше не ошибаться. Со мной она разобралась: внешние признаки характера и мужественности обманчивы, ибо она сильнее. Теперь нужно поставить точки над «и» в отношениях с Баженовым; замуж за него, разумеется, не пойдет — стар, да и слишком много шума вызвал бы этот брак, и поэтому она должна решительно пресечь его домогательства; кроме того, его внимание может отпугивать ее будущих поклонников, а век жить одной она не собирается.
Никаких иллюзий, трезвость — отныне это будет ее девизом, и с ним она не потерпит в жизни ни одного поражения.
Квартиру заполнили сумерки. Не зажигая света, Татьяна, возможно, подошла к зеркалу и взглянула на себя. Темно-синий костюм с узким вырезом на груди сидел на ней так же ладно, как и на банкете: там ни один не удержался, чтобы не сделать ей комплимент. Лицо в сумерках — утонченно-бледное. «Не пропаду», — решила Татьяна и пошла к выходу.
Она закрыла дверь, постучала к соседке и передала ключ, сказав, что уезжает.
Отчаяния не было. Оно придет позднее. И тогда, чтобы уснуть, я буду пробегать двадцать-тридцать километров в вечер. А сейчас хотелось спать и без того. Спать, спать!
Но длинный-предлинный день для меня еще не кончился. Ворвался Куб. В подтяжках, расхристанный, с шальными глазами. По его виду можно было подумать: не чаял уже в живых меня застать.
— Валя велела на рыбный пирог тащить. Специально для нас стряпала. Пошли.
— Спать охота.
— Успеешь выспаться. Мне без тебя не велено возвращаться… Сталинка там.
— Что ей надо?
— Она твой друг.
— Они знают?..
— Как тебе сказать…
— Если у вас достанет ума не жалеть меня, то, пожалуй, пойду.
— Не беспокойся.
Я прошел в ванную умыться. Куб встал в дверях.
— По дороге стихотворение сочинил, — сказал он. — Хочешь прочитаю?
— Ну, прочитай.
Герой стихотворения был слишком знакомый: он сначала летел на машине, потом на железнодорожной платформе, потом опять на машине, и в лицо его стегал невесть откуда взявшийся песок, над головой вопил и стенал, словно хор девушек, печальный ветер, а впереди во мраке сияли «предательски любимые глаза».
Слушая, я почему-то вспоминал творческую историю другого стихотворения Куба. Однажды мы были с ним на семинаре в Красноярске. По окончании семинара друзья-коллеги потащили нас на Столбы встречать восход солнца. На скалы забирались ночью — по каким-то щелям, по узеньким, не шире ладони, карнизам; внизу разверзлась черная пучина. Куба из-за его неповоротливости сразу же пришлось обвязать кушаком, концы которого взяли в руки самые бывалые столбисты; «поднимают, как бочкотару», — успел пошутить он и в тот же миг сорвался с карниза и повис на кушаке над пропастью; его вытащили, а дальше была небольшая площадка, и он лег на нее, обхватил во весь размах руками, словно боялся — сдует, и несколько раз повторил: «Нет, нет и нет», а когда мы стали уговаривать его идти выше, он и слушать не хотел. На вершину скалы мы забрались без Куба. Далеко внизу рассыпались огни города — колебались, мерцали, подмигивали; вдруг из этой россыпи огней выпорхнули две искорки — красная и зеленая и полетели прямо на нас, потом в небе мы услышали гул моторов и догадались — самолет. А на востоке засветлело. Проступили облака, бесцветные, пепелистые, но уже через минуту они стали синими, потом нежно-зелеными, зелеными, розовыми и, наконец, вспыхнули алым пламенем. Из-за горизонта появился краешек солнца; он рос, рос, и вот уже солнце во весь свой лик озарило нашу вершину; а внизу был еще ночной мрак, но через некоторое время и там он стал шаг за шагом отступать: прижимался к земле, прятался меж деревьев, кустов; на наших глазах происходила извечная борьба света и тьмы. Исход борьбы был предрешен, но зрелище все равно захватывало… Потом мы спустили Куба. Почувствовав под ногами мягкую, в сосновых иголках землю, он снова повеселел и попросил меня послушать стихотворение, придуманное там, на камне… «Он не дошел и лег на камень…», предался горестным размышлениям: до вершины несколько шагов, а «он» струсил, а вершина небольшая, впереди в жизни будут куда значительнее, круче, неужели «он» и перед ними вот так же спасует… И «он» встает и единым духом одолевает последние метры.
Я ничего не сказал тогда Кубу, про себя подумал: подымись он в самом деле на вершину, наверняка написал бы что-нибудь стоящее.
И в новом стихотворении тоже было все здорово: «предательски любимые глаза», потрясенные преданностью героя, вдруг стали верными и нежными.
— Ну как? — спросил Куб, дочитав до конца.
— Опять одним духом взбежал на вершину.
— Да, да, — сконфуженно пробормотал Куб.
Он вытащил из кармана листок и принялся рвать его на мелкие кусочки.