— А вот и не угадали! — тряхнула косами Ирина.
— Получка?
— Не-ет, — интригующе протянула она.
— Лучше не гадайте, — вскинула глаза Вера. — От безделья пьем! Делать нечего!
— В толк не возьму, — развел я руками.
— Экий вы непонятливый! — усмехнулась Вера и неторопливо поднялась на ноги; в синем трикотажном костюме, гладко обтягивающем бедра и высокую грудь, стройная, ладная, она показалась мне совсем другой, чем та, какую я знал прежде, — взрослее, что ли. Ну да, сейчас передо мной стоял взрослый человек, имеющий уже кое-какой самостоятельный опыт, не из книг почерпнутый. Я внимательно поглядел на остальных ребят, и в них заметно было повзросление — будто за полторы недели по годовому кольцу добавилось в каждом.
— Ну, давайте рассказывайте, — потребовал я, проходя на середину комнаты.
Байков пододвинул мне зачехленный спальник. Я сел на него. Рядом пристроился Куб.
— Откровенно? — спросила Вера.
— Разумеется.
— Перед вашим приходом мы тут важный вопрос решали… Для храбрости и вина взяли… Бежать ли домой или еще пожить немножко?
— К какому выводу пришли? — строго спросил я, заподозрив моих ребят в трусости: испугались трудностей, к мамкиным юбкам потянуло, соскучились.
— И убежим, наверно! — Вера в отчаянии махнула рукой. — Просто это. На попутной — в Уганск, а там — на поезде. Обратно-то на самолете нас уж не повезут…
— Не повезут, — подтвердил я. — И что же вас удерживает? Почему еще здесь, а не голосуете на дороге?
— А вот почему! — Вера рванулась к составленным в кучу партам, выхватила из нижней толстую пачку конвертов и, возвратившись назад, потрясла ею перед моим лицом; из пачки выпала на спальник фотография молоденького солдата с ефрейторскими лычками, но Вера даже не взглянула не нее. — Вон сколько пишут! И все после ваших статей. Школьники, солдаты. Держитесь, мол, после демобилизации целой ротой на помощь придем. И школьники — туда же!
— Так это же очень здорово! — воскликнул Куб и попросил у Веры письма, увидев, наверно, в них материал для газеты.
Вера пожала плечами и передала ему пачку.
— … Спрашивают, как мы здесь живем, трудимся? А мы не живем и не трудимся. Существуем! Просто мы здесь никому не нужны!
Рядом с Верой встал Гриша, широколобый, нахмуренный, готовый тотчас прийти на помощь подруге… Спорхнула с парты Ирина — без нее-то уж никак не обойтись! Было ясно: о житье-бытье тут переговорено тысячу раз.
— Не нужны! — продолжала Вера. — Помните, что обещал Приходько? И тебе всякая работа, и тебе курсы коллекторов, и тебе курсы буровиков! Где они? А работу выпрашиваем, точно милостыню. Каждое утро при виде нас Приходько морщится, словно от зубной боли, — нечем занять. То пошлет мусор выметать из избы, то заколачивать ящики с кернами, то расколачивать те же ящики. Чтобы лишь отделаться. А сегодня мы вообще никуда не пошли и ни одна душа не вспомнила про нас. И уедем — не спохватятся. Стыдно ведь так жить! Если бы вы знали, как стыдно! — с горечью заключила Вера, и по ее щекам покатились слезы.
— А палатки где? — блестя черными цыганскими глазами, двинулась на меня Ирина. — Тоже обещали: в палатках будем жить!
Вера сквозь слезы улыбнулась и ласково перебила подругу:
— Перестань, Ирка. Что палатки! Пусть лучше научат, как на письма отвечать… А может, сами ответите? Вы это умеете — расписать… Эх вы, взрослые умные люди! Все время играете в какие-то непонятные игры и считаете — дело делаете. Бог с вами, играйте. Но нас-то зачем втягивать? Вот и месторождение, говорят, не Красовская открыла, а другой человек… А она выступает перед нами. И директор… — словно о чужом, постороннем человеке, вспомнила о матери Вера, — и директор наставляет: берите с нее пример… Так ведь во всем разувериться можно.
Вера замолкла.
В затихшую избу через стекла, раскаленные добела солнцем, ворвались с улицы шумы: стрекот движка, карканье кедровки, беззлобная перебранка двух мужских голосов. Ворвалась жизнь, которой бы хотели жить мои ребятишки, но были от нее отчуждены, отодвинуты равнодушной рукой. Как не понять их беду? Их молодое горе? И от сознания того, что в этой беде повинен и я, а может быть, даже больше, чем кто-либо другой, мне стало нехорошо. И забылись вдруг собственные горести. Я сорвался со спальника и сказал Кубу:
— Пошли к начальнику экспедиции!
Белобрысый медвежеватый Приходько, этот золотой парень, сидел в своем кабинете за маленьким однотумбовым письменным столом, сидел боком, ибо его длинные ноги в тяжелых сапогах не вмещались под столешницей с ящиком, и… или считал ворон, или ковырял в носу — ничего не делал, словом. Узнав меня, он радостно заулыбался. Его улыбка взбесила меня вконец. Я кричал, ругался, стучал кулаками по столу. Куб тоже стучал кулаками и ругался. Ошеломленный Приходько бормотал:
— Да что им надо? Крыша есть, ученические получают.
Потом, оскорбившись, сам взвился:
— А вы чем думали? Задним местом? Вы меня втянули в эту авантюру. Должны были бы соображать, какая у нас, геологов, работа. Или изволь кое-что знать, или имей силенки ворочать на буровой обсадными трубами.
В конце концов Приходько, поуспокоившись, согласился: и он дал маху. Но зачем же орать, зачем оскорблять друг друга? Можно и мирно уладить дело. Вот сейчас вместе обсудим и решим, как быть. Значит, подавай парням работу. Любую. Самую тяжелую. Есть такая работа. Мальчиков можно пристроить на буровую, пусть помогают, присматриваются. Через полгода, глядишь, помощниками мастеров станут. С девочками посложнее. Но найдется и для них… В геофизический отряд — рейки таскать, замеры делать…
— Давно бы так, — сказал я устало.
Через час Приходько самолично развез ребят по новым работам.
Куб вспомнил: пора обедать. Отправился в ларек.
Я должен был что-то понять. Что-то очень важное для себя. Стал перебирать в памяти свой разговор с Верой, от начала до конца, и в мозгу вспыхнули ее слова: взрослые умные люди… играете в непонятные игры… Да, да. Именно я играл с ними. Другого слова не подберешь. Играл безответственно. Ради чего я их агитировал в экспедицию? Заботился об их судьбе? Хотел помочь найти верную дорогу в жизни? Да ничего подобного. По сути, думал лишь о самом себе. Дали задание организовать для газеты нечто интересное, и вот я организовал. Притащил Приходько. Составил и напечатал в газете письмо со многими подписями. И потом приходил в школу совсем не ради них, опять же ради себя, чтоб не раздумали, чтоб уехали, иначе оконфужусь. За
организацию письма я получил благодарность от редактора и, когда наконец спровадил ребят, помню, с облегчением вздохнул: игра закончена, можно приниматься за другую…
Оглушенный собственными разоблачениями, я ничком упал на траву и простонал от муки. Куда дальше идти? Как жить? Боль заключила меня словно в темницу. И вдруг во мраке сверкнуло светлое пятнышко: совесть! Я сел и уперся руками в землю. Ну да, совесть! Есть же она у меня. И жить только по ней, не давать ей засыпать ни на секунду…
Я пришел в себя и увидел: сижу на берегу реки, увидел высвеченное солнцем золотистое дно, уроненную с берега на берег толстую березу, под которой недовольно ворчала вода, а дальше — бревенчатые избы, кедровый лес за ними, тяжелые гроздья шишек на куполообразных вершинах, и все это — и речка, и избы, и лес, и самое лето — вошло в меня, и я неожиданно успокоился. Теперь я знал, что делать. Я насовсем приеду в этот поселок. Грузчиком, чернорабочим — кем угодно. Сегодня ребят пристроили — кого на буровую, кого в геофизический отряд, а что с ними будет завтра, послезавтра, через месяц, через год? Я теперь в ответе за их жизнь.
Журчала под березой вода, пахло смородиной, кедровыми шишками. Безмолвствовал, точно вымерший, поселок.
Я словно поднялся на высокую гору. С нее было далеко и широко видно. Я увидел свой дом, Татьяну, Маринку, и во мне затеплилась надежда — еще не все потеряно! Если я могу обновить свою душу, то и Татьяна может, только надо хорошо, толково с ней поговорить: «Танька, Танька, нельзя так жить… Своекорыстно, эгоистично. Посмотри, сколькими нитями мы связаны с другими людьми. Порвется самая коротенькая ниточка, и люди уже страдают, мучаются. Поймет, поймет она! Надо ей только помочь…