— Вот так-то, Витя. И скажи, могу я отдать его?
Насчет себя я уже совершенно успокоился. Теперь мог посочувствовать и Алевтине Васильевне. Интуиция ее не обманывала: между ней и мужем действительно стояла женщина. И не какая-нибудь таинственная незнакомка — Татьяна. Мне это было давно известно, и опасного в том для себя я ничего не видел. Ну что опасного, если в жену влюбился пожилой человек, почти старик, а сам ты молод, полон всяческих сил — пожалеть лишь надо такого старика! Вначале испугался оттого, что на мгновение почудилось: Алевтина Васильевна проведала о чем-то грозном… А на поверку — одни сомнения: почему Глеб Кузьмич предпочитает жить врозь? Все же остальное — догадки, подозрения. Она и Татьяну подозревала, и, возможно, больше других сотрудниц, но вчера звонила наобум: напугать, предостеречь, насторожить — вдруг в самом деле…
… Стояла осень. Татьяна прилетела из Уганска. Как раз после своего блестящего открытия на Шамансуке. В городе о нем уже прослышали. Забрав раньше времени из яслей Маринку, я приехал с ней в аэропорт. Прибыло туда и семейство Баженовых. Девочки тотчас отобрали у меня дочь и, передавая из рук в руки, стали таскать по вокзалу. Я ходил следом, опасаясь, как бы не уронили. Наконец Маринка надоела им, и, хором выкрикнув: «Мы — не рабы, рабы — не мы!» — они отпустили ее.
Алевтина Васильевна, одетая по-зимнему, в беличьей дошке, сидела в зале ожидания. Баженов бродил по перрону. Взяв за руку Маринку, я тоже вышел на волю. Летное поле простиралось за серебристой изгородью. Там ревели самолеты, крутились воздушные вихри, двигались трапы и пузатые, с красными полосами по бокам бензовозы.
Падал снежок. Сухой и пресный. Он жил только в воздухе, а прикоснувшись к хранившему летнее тепло асфальту, тотчас умирал, оставляя после себя малюсенькие, вроде слезинок, следочки.
Баженов, высокий, сутуловатый, с запавшими бледными щеками и сухими твердыми скулами, ходил взад-вперед по длинному цементному крыльцу, держа в изуродованной руке — последствие обморожения во время экспедиции — неловко зажатую папиросу. Порой он совал ее в рот и жадно, по-рабочему затягивался. Щеки западали еще сильнее.
Я не решился его беспокоить: пусть себе размышляет.
На асфальтированную полосу скользнул сверху очередной самолет, и Баженов, отбросив окурок, сошел с крыльца, положил искалеченные руки на изгородь — и на другой недоставало пальцев — и стал следить за тем, как самолет выруливал к перрону, как к нему подкатился трап, раскрылась овальная дверца и вниз по трапу потекли неспешно, словно разминаясь после долгого сидения, пестрые пассажиры. Вот и последний ступил на землю, опустел трап. Баженов полез в карман, вытащил новую папиросу, щелкнул зажигалкой и, не замечая меня, опять заходил взад-вперед.
Самолеты садились большие, а из Уганска мог прилететь только маленький — Як-18 или Ан-2, других тамошний аэродром не принимал. Наше ожидание кончилось ничем. Объявили по радио: ввиду сильных снегопадов в горах рейс из Уганска отменен.
Баженовы уговорили меня переночевать у них: завтра надо снова ехать в аэропорт, а они живут рядом.
Маринку на ночь девочки унесли в свою комнату. Для меня постель была устроена на диване в кабинете. Алевтина Васильевна спала в столовой.
Рано утром меня разбудили неясные голоса, доносившиеся из прихожей. Я приподнял голову, прислушался — не Татьяна ли? Нет, вроде не она: ни один из голосов не походил на ее. Наверно, молочница.
Баженов в своей кровати тоже приподнялся на локте и слушал. Вдруг его точно током пронзило: блеснули светлые глаза, на скулах выбрызнула краснота. Он рывком скинул одеяло, спустил на пол ноги и, торопясь, принялся одеваться; сироты-пальцы плохо слушались, никак не могли попасть ремнем в пряжку. В первый раз я видел профессора таким взволнованным, торопливым. Перестал даже узнавать его.
— Татьяна Сергеевна! — недоброжелательно блеснул он глазами в мою сторону.
«Как бы не так! — усмехнулся про себя. — Я не узнал, а он узнал. Черта с два! Молочница. И напрасно суетится».
А Баженов по-прежнему торопился, нервничал. Вот надел на босу ногу растоптанные шлепанцы, но тут же сбросил их и, присев на кровать, принялся натягивать носки. На ногах тоже не хватало пальцев, вместо них багровели коротенькие комельки.
«Почудилось старику. Да и самолету еще рановато», — отчего-то сердился я, однако тоже выбрался из-под одеяла: неловко лежать в постели, когда хозяин уже на ногах.
Баженов убежал. Потом и я, все еще сомневаясь, босиком вышел в прихожую.
Но это была все-таки она! Татьяна! У меня неприятно обмерло сердце. Нет, не при виде ее, загорелой, раскрасневшейся с мороза, с выбившимися из-под вязаной шапочки короткими волосами, опять неожиданно новой, полузнакомой — такой я ее и ждал! Сердце обмерло от озарения: Баженов любит ее.
Людмила, в халатике, стаскивала с Татьяны капроновый ватник, превратившийся за пол-лета из серого в черный. Алевтина Васильевна, тоже в халате, сокрушенно качала головой и отчаивалась: ах, как же это все проспали и не встретили!
Татьяна, увидев меня, родственно улыбнулась, хотела что-то сказать, но нас отгородил друг от друга Баженов.
— Рад, рад. Поздравляю. Позволь уж по-отцовски. — И он мягко и бережно обхватил беспалыми, в шрамах руками Татьянину голову и прикоснулся губами к ее виску!
Я ждал, что Баженов отойдет в сторонку, даст возможность и мне обнять жену, но он взял ее под руку и повел в свой кабинет, говоря на ходу радостным голосом:
— А теперь, Танечка, ко мне, ко мне… Такое открытие случается раз в десятилетие, и я о нем должен знать все!
В дверях Татьяна обернулась и чуть заметно пожала плечами: мол, ничего не поделаешь, учитель, нельзя ослушаться.
Потом, как бы подбадривая, улыбнулась: потерпи, дружок, скоро досыта наговоримся.
Потерпи, потерпи… А ботинки остались под диваном в кабинете.
По холодящему полу я прошел в кухню и, подобрав под себя босые ноги, устроился на стуле. Меня разбирала досада: Баженов, а не я первым узнал Татьянин голос, Баженов, а не я одевался с такой лихорадочной торопливостью, чтобы выбежать ей навстречу, и теперь опять же он — не я — сидит с ней наедине в кабинете, любезничает, старый хрыч…
Только любовь могла так обострить его слух… Угрожает ли она моему существованию? Может, и не любовь вовсе, а некое отцовское чувство, нередко появляющееся у людей его возраста к молодым способным ученикам? Тогда и беспокоиться не из-за чего. Привязан же он к двум неродным дочерям, почему бы не привязаться и к третьей, чуть постарше их?
Баженов с Татьяной освободились через час. Алевтина Васильевна и Людмила накрыли к тому времени стол. Я сходил в кабинет и обулся.
Потом все мы — и девочки тоже — сидели за столом, пили дорогое вино. Я держал на коленях Маринку, отвыкшую за пол-лета от матери и поглядывавшую на нее с испуганно-радостным любопытством — вроде знакомая, кровная, но боязно.
Баженов, до лоска выбритый, в черном костюме, белой сорочке, походивший сухим лицом и высокой костистой фигурой на пожилого Нансена, молодо блестя светлыми глазами, рассказывал веселые истории, а я смотрел на Алевтину Васильевну, на ее дочерей и пытался понять, подозревают ли они об источнике его вдохновения? Смотрел на Татьяну — сознает ли она, какое чувство витает сейчас над ней? Но на всех лицах — безмятежность и доверчивость, на всех лицах — интерес и внимание к словам рассказчика.
Близко к полудню Баженов вызвал по телефону такси.
В машине Татьяна придвинулась ко мне — в голову ударил лесной запах ее волос, взяла за руку и сказала счастливо:
— Вот мы и одни. Не чаяла, как и выбраться.
А перед моими глазами все еще стоял Баженов, взволнованный, непривычно суетливый.
Я спросил:
— Тебе не кажется, что старик влюблен в тебя?
— Давно знаю.
— Знаешь?! Откуда?!
— Сам открылся.
И во второй раз за день у меня обмерло, остановилось сердце: если бы я не сидел, а стоял, то, наверно, упал бы. Я высвободил свою руку из Татьяниной и теснее прижал к себе Маринку, мне вдруг отчего-то стало жалко-жалко девочку.