А город разворачивался дальше, пленяя на каждом шагу новыми и новыми подробностями. Оказалось — со всех сторон он охвачен горами. Зеленые, увалистые, с каменистыми кое-где вершинами, они виднелись с каждой улицы. Я решил проверить себя и нарочно заворачивал в самые глухие переулки, и не было ни одного такого, чтобы и там не нашел прозора, через который бы, заслоняя горизонт, не зеленели кусочки склонов. Я забывал, где нахожусь, забывал об обступивших меня каменных домах, о твердом асфальте, и мне казалось: я — там, в горах, и дышу их разреженным холодящим воздухом.
Глазея поверху, я неожиданно вышел к реке.
В крутых берегах мощно, накатисто, всей огромной шириной и глубиной неслась тугая вода, вся она еще бродила, дышала, пенилась силой и разгоном, набранными за тысячу верст на горных падунах, и чувствовалось: силы и разгона хватит ей до самого океана.
По быстрине против течения с трудом тащился белый электроход. С его палубы долетела до берега веселая музыка.
Потом я очутился на пристани. Целыми кварталами здесь стояли штабеля из ящиков, мешков с мукой — в узких проходах между ними легко заблудиться! Грузчики, белые от мучной пыли, с белыми бровями и ресницами, в матерчатых шлемах с широкими наплечниками, чтобы мука не сыпалась за ворот, таскали мешки по качающимся деревянным мосткам на самоходную баржу под названием «Северянка». В ночь «Северянка» уйдет на Север, самый что ни на есть настоящий Север — ах ты, черт подери, какие дали!
Но чем больше захватывал город, тем безнадежнее представлялись мои дела. Я вспоминал статьи, оставленные у редактора, и уже не гордился ими, а, наоборот, мучился оттого, что они казались теперь мне недостойными ни этого города, ни его прекрасной реки… Прочитает одну и дальше смотреть не станет, швырнет вырезки в плетеную корзину, стоящую под боком наготове. Писал я тяжело. Каждую фразу складывал, обливаясь потом. И знал: смогу чего-нибудь добиться лишь в том случае, если не стану себя воображать легконогой ланью или птахой небесной, а буду помнить: я всего-навсего чернорабочий вол и потому, как вол, должен изо дня в день пахать, пахать и пахать. Я был готов к этому. Но поймет ли меня человек с темным крестьянским лицом?
К концу дня я совсем упал духом… Не примет — пойду в грузчики, думал я. Это мое наследственное призвание, и выше, верно, никуда не прыгнешь. Куплю себе матерчатый шлем с наплечниками и буду таскать на баржи мешки с мукой. Такая перспектива ничуть не пугала: любая физическая работа — переносить грузы, пилить, колоть дрова, метать сено — была для меня по сравнению с творческими муками вроде легкой разминки.
Вечером я снова сидел перед Иваном Гордеевичем и с похолодевшим сердцем ждал приговора. Длинные ножницы лежали в покое.
— Слов на ветер не бросаешь, — сказал Иван Гордеевич, и я не сразу понял, хорошо это или плохо, хорошо или плохо «ты», с которым он ко мне обратился, а Иван Гордеевич, приспустив по-стариковски очки, взглянул поверх них и неожиданно спросил:
— На отдел пойдешь?
— То есть как на отдел?
— Заведующим.
— Мне бы литсотрудником, — все еще ничему не веря, робко попросил я. — Поучиться.
— На большом деле скорее выучишься… Высоких талантов в твоих статьях я пока не обнаружил. Видимо, все впереди. Но мне нужны свежие люди, ибо время такое, свежее, и общими словами о нем не отделаешься. Надо разбираться, анализировать. С умом и сердцем. А кое-кто из старых газетчиков на это уже не способен… Даю тебе отдел культуры и быта. Литсотрудника нет, сам подберешь. Связывать не стану… Где остановился?
Я пожал плечами: не знаю пока.
— Поживешь у меня.
Две недели я жил у Ивана Гордеевича. В один из тех дней он повел меня в обком партии, на бюро, для утверждения в должности заведующего. В вестибюле, у маленького окошечка с полкой, выписал для меня пропуск, потом провел по лестнице мимо двух милиционеров-женщин на третий этаж и, оставив в приемной первого секретаря, исчез за обшитой светлым деревом дверью. Вскоре позвали меня. Из-за волнения ни одного лица не мог признать в многооконном кабинете; сидели за столом в глубине, сидели вдоль стен на стульях, ко мне отнеслись со вниманием и вежливостью, но задавали и неожиданные вопросы: «Почему не женат?», «Почему не в партии?». Потом попросили выйти.
Оглушенный, я еще с полчаса торчал в приемной, ждал Ивана Гордеевича. Наконец вышел он и сказал буднично:
— Иди работай. Утвердили.
Вот такой человек был наш редактор.
Сейчас он страница за страницей листал дело, грозившее мне бедой, и я ни на минуту не сомневался, что он увидит его таким, каким оно есть в действительности, не преувеличит в размерах и не преуменьшит, очень полагался на его добрый здравый смысл. Однако беспокойство не оставляло…
… Иван Гордеевич захлопнул скоросшиватель и, обхватив рукой подбородок, раздумчиво потеребил его.
— Мда, — сказал он. — Запутанная история. Без пол-литры не разберешься.
— Уже пробовал с пол-литрой — не получается.
— А что говорит жена?
— Настаивает на своем.
— Видно, третейский суд нужен. Давай-ка пошлем папку в геологическое управление. Там специалисты. А?
— Я бы сам хотел разобраться.
Иван Гордеевич снова потеребил подбородок, подумал.
— Не возражаю. На мой взгляд, события восстановить нетрудно. С Татьяной ведь четыре студента были. Вот и разыскать их, побеседовать. Не мешает сходить в геологическое управление. Поинтересоваться точкой зрения специалистов. Подумай и над смыслом слова «первооткрыватель». Первый, значит. А вот Крапивин пишет: первым нашел гальку какой-то охотник. Я не умаляю заслуг Татьяны, но читателям, доведись печатать материал об открытии, интересно узнать и об этом охотнике.
— Будет сделано, — сказал я бодро.
Однако мой тон не обманул Ивана Гордеевича. Приспустив по привычке на нос очки, он испытующе посмотрел в мое лицо и произнес:
— А ты не кисни. Не дадим жену в обиду.
Выйдя от редактора, я хотел было немедленно отправиться выполнять его поручение и уже прикидывал в уме, с чего лучше начать — с института или с геологического управления, но в коридоре меня перехватил Куб.
— Где тебя носит? С ног сбился — ищу!
— Зачем?
— К телефону. Женщина какая-то. Я говорю: позже позвоните, а она, видите ли, позже не может.
«Вчерашняя!» — решил я и побежал в отдел.
— Слушаю, — сказал я и с силой вдавил трубку в ухо, чтобы не пропустить ни одного звука: надо было во что бы то ни стало узнать голос.
— Виктор Степанович?
— Я.
— Здравствуйте, Витя. Это Алевтина Васильевна Баженова. Удивлены?
— Нет, не удивлен, — мрачно признался я, намекая на вчерашний звонок. Но Алевтина Васильевна никак не среагировала на мое признание, да и голос ее, веселый и певучий, совершенно не походил на вчерашний; вчерашний задыхался от страха и ярости.
— Витенька, — играя голосом, говорила Алевтина Васильевна, — мне очень, очень нужно вас видеть!
— Я к вашим услугам. После работы могу подождать в редакции.
— Не-ет, я хочу вас видеть немедленно.
— Приезжайте сразу.
— О, Витя, вы не слишком любезны. Я ведь все-таки женщина. Не лучше ли вам ко мне приехать?
— Договорились, — согласился я, надеясь при встрече выяснить тайну вчерашнего звонка.
Баженовы жили в студенческом городке, выросшем недавно в стороне аэропорта, на берегу реки. Городок состоял из учебных корпусов двух институтов, горного и индустриального, студенческих общежитий и домов для профессорско-преподавательского состава. Учебные корпуса еще стояли в лесах, студенты пока занимались в старых зданиях, а общежития и преподавательские дома уже были заселены, и в этот солнечный день почти изо всех подъездов шумными толпами вываливали девушки и парни, в майках, сарафанах, с мохнатыми полотенцами через плечо, бежали по коротким улочкам к реке. Река текла внизу, под обрывом. По веселым гудкам пароходов, по ликующему крику купающихся можно было догадаться, какой там творится праздник.