Фихте различает разные стадии самосознания, или овладения „не-Я“ как „собой“. Начинаясь с чувственного „стремления“, которое имеет два аспекта — „удовлетворение“ и „самостоятельность“, „зависимость“ и „власть“, — это овладение приводит к очеловечиванию природы, подчинению ее человеческим целям, будь то внутренняя природа, бессознательное и непроизвольное в индивиде, или внешняя, окружающий мир{549}. Этот „антропоцентризм“ на каждом шагу оборачивается „геоцентризмом“, ибо „Я“ выступает как „образ“ Абсолютного знания, бытия как такового, Бога, тогда как „не-Я“ выступает как „зло“, как „природа“, косность и рутина, леность, покой и „привычное“, ценность которых состоит в том, что они и составляют основу для „действия“. Философия становится проповедью нравственной активности, взывания к „свободной воле индивида, к его совести“. Новым категорическим императивом становится „действуй по совести“{550}.
Серен Кьеркегор переосмыслил субъективность, исходя из фундаментальной идеи „избранности“ не как „самовозвеличивания“, но как „само-смирения“. Свобода человека сама обрела „происхождение“, свою „предпосылку“ — „страх“ перед „ничто“{551}. Чувство („эмоция“, вне „внешнее чувство“, не „анализаторы“ — зрение, слух и т. п.) выступает как „непредметное“ сознание, как энергия простого совмещения „души“ (не „духа“, „Я“, а именно „души“, непосредственного единства с миром природы, т. е. — „животного“, „биологического“ основания) и „ничто“, которое еще не „осознано“, но „есть“.
Самопроизвольность „свободы“ получает свое истолкование как „реакция души“ на „ничто“, когда именно страх, как субъективная форма переживания ничто побуждает человека переступить границу, отделяющую невинность от вины, природу от свободы»{552}. Кьеркегор подчеркивает различие «психологического» страха-боязни, животной природы и метафизического «страха-тоски», присущего только человеку, поскольку он задается «конечными» вопросами.
П. П. Гайденко очень точно подчеркнула различие «теософа» Шеллинга от «психолога» Кьеркегора, отметив, что в немецкой философии индивид рассматривался в позиции Бога, при этом самого себя трактуя бесконечно «конечным», неравным Богу. Датский же философ заметил «слабость» Бога, который не может ощутить «ничто» как «реальность», ибо это по силам только «смертному существу»{553}. Страх, как чисто человеческое чувство, отличающее его и от животных, и от Бога, впервые ставит человека на его «место» в бытии, отделенное и от мистической «спиритуализации», и от натуралистической «де-спиритуализации».
Человек оказывается фундаментально парадоксальным/поляризованным, «двуединым», диалогичным уже на бессознательном уровне, где одновременно есть и страх, и желание его преодолеть. Это «сладкий страх», страх-желание, страх-искушение, страх-любовь, делающий человека фундаментально деятельным, функционирующим, «виновным» и «греховным» существом: «Тот, кто становится виновным через страх, в то же время невиновен, ибо не сам он действовал, его охватил страх, чуждая сила, которую он не любил, а, напротив, боялся; тем не менее он виновен, ибо он впал в страх, который он все-таки любил, тем, что он боялся. В мире нет ничего двусмысленнее этого»{554}.
«Позитивистская тирания» во Франции, стремившаяся совершенно исключить «религию» из философии, ярко изображенная Э. Жильсоном, дополнялась постгегелевской «либеральной теологией» в Германии, где Новый Завет стал рассматриваться Д. Штраусом как просто «миф», «повествование» и «выражение идеи», независимо от того, что же «происходило на самом деле»{555}. Анализ религии сменяется синтезом накопленных знаний, попытками объяснить происхождение и сущность религия как исторических форм особого функционирования, дешифруемого в терминах научной социологии и антропологии.
В этнографии идеи системности и функционализма были развиты Э. Дюркгеймом и Б. Малиновским{556}. Описательным исследованиям человека в статике, покое они противопоставляют исследования человека в деятельности, в функционировании, т. е. изучение культурного творчества народа. Именно культура — рациональные и эмоциональные воздействия — формирует самого человека, в связи с чем именно культурология начинает выступать теоретической базой для всех гуманитарных наук.
Каждое понятие есть «результат теории», определяющей уже сам подбор фактов — случайны они или необходимы. Эти предпосылки интуитивны, и сам дух науки «начинается с использования произведенных наблюдений для предсказания будущего»{557}. Традиция при таком подходе начинает выступать как «физические навыки» и «символические средства», причем «этот символизм должен работать». Поведение «дикарей» всегда регулируется желаемым результатом, который и связывает вместе «навыки» и «теорию».
В самой культуре Б. Малиновский выделяет «материальный субстрат», куда относит все, что необходимо для поддержания жизни сообщества в «надлежащем состоянии» удовлетворяя потребности организмов, и «вторичный тип детерминизма», куда относятся знание, магия и религия, нормативные и интегративные императивы. Такой анализ позволит сделать разные этнографические исследования сопоставимыми между собой, т. е. даст научную универсальную концептуальную систему, которая будет «работать» и в «полевых условиях». Такой анализ, где делается попытка «определить отношение между культурным отправлением и человеческой потребностью — базовой или производной, может быть назван функциональным»{558}.
Функциональный анализ дополняется «институциональным», выявляющем те структуры, «институты», которые осуществляют ту или иную функцию. Фактически ни одно даже физиологическое действие человека не протекает вне культурной среды, еще сложнее дело обстоит с пониманием объективного значения феноменов духовной жизни, в связи с чем и возникает вопрос об «установлении идентичности ее феноменов», собственно «идентифицировать — это то же, что и понять»{559}.
Он, вслед за Фрезером, противопоставляет «магию» и «религию», или овладение «силами» и обращение к «духам»{560}. Религиозное сообщество было первоначальной формой сообщества вообще, «сегодня мы до некоторой степени сбиты с толку открытием того, что все для дикаря является религией, что он постоянно живет в мире мистики и ритуалов», что «профанного» как такового вообще нет{561}.
Профанное, по его мнению, как сфера действительно продуктивной деятельности людей, где опыт был самодостаточен, существовало уже в самой глубокой древности, тогда как магия опирается на чувства и желания, «игру эмоций» индивида, в то время как религия утверждает нравственность, различая «добро» и «зло». Магия, религия и наука начинают выступать не как этапы эволюции человека, но как три трансисторические измерения или формы отношения личности с миром, сменяющие в истории только свои частные образы.
Дальнейшее развитие функционализм обретает в системном, структуралистском анализе{562}. Так, К. Леви-Стросс отмечает соотносительность «антропного» и «природного», или «субъектного» и «объектного» в характеристике мироздания: «если в каком-то смысле можно сказать, что религия состоит в очеловечивании природных законов, а магия — в натурализации человеческих действий, то есть в истолковании определенных человеческих действий как составной части физического детерминизма, то здесь не идет речь об альтернативе или об этапах эволюции... Антропоморфизм Природы (в чем состоит религия) и физиоморфизм человека (как мы определили бы магию) образуют постоянные составляющие, меняется лишь их дозировка»{563}.