Сначала он отправился к даме, которой принадлежала мастерская, и сказал ей, что в мастерской видели бюст, который стал бы для него необычайно ценным приобретением. Дама ответила, что подобные вещи имеются в ее доме с давних пор, но она не знает, есть ли среди них "Гегель". Она изъявила готовность показать Нейферу мастерскую, чтобы он сам все рассмотрел. Мастерская была тщательно "исследована", ни один укромный уголок не был оставлен без внимания, но бюст нигде не нашли. Нейфер сильно опечалился, ведь он очень хотел доставить мне радость. Он уже собирался уходить, как тут подошла горничная, услышавшая слова Нейфера: "Да, жаль, что не нашелся бюст Гегеля". "Гегель, — вмешалась она, — не эта ли голова с отбитым кончиком носа, что лежит в комнате для прислуги у меня под кроватью?". "Экспедиция" направилась туда, Нейфер приобрел бюст, а до Рождества оставалось как раз столько времени, чтобы успеть восстановить недостающий кончик носа.
Так я стал обладателем бюста Гегеля, принадлежащего к тем немногим вещам, которые повсюду сопровождали меня. Я любил смотреть на этот бюст (работа Вихмана, 1826), когда погружался в мир гегелевских мыслей. А это случалось часто. Черты лица, являющие собой человеческое выражение чистейшего мышления, — весьма действенные спутники жизни.
Такими были Нейферы. Они были неутомимы в своем желании порадовать человека тем, что наиболее соответствовало бы его существу. У детей, постепенно пополнявших нейферовский дом, была примерная мать. Фрау Нейфер воспитывала их не столько своими поступками, сколько тем, чем она была сама, т. е. всем своим существом. На мою долю выпала радость быть крестным отцом одного из ее сыновей. Каждое посещение этого дома становилось для меня источником внутреннего удовлетворения. Эти посещения повторялись и в более поздние годы, когда, покинув Веймар, я при случае приезжал сюда читать лекции. К сожалению, я давно уже не был в Веймаре и не мог встречаться с Нейферами в те годы, когда на них обрушивались тяжелые удары судьбы. Нейферы принадлежали к тем семьям, на долю которых в годы мировой войны выпали самые большие испытания.
Располагающей к себе личностью был отец фрау Нейфер, старый Ставенгаген. Прежде он занимался практической работой, а затем ушел на покой. Жизнь его была посвящена библиотеке, которую он собирал сам. В этом милом старичке не было и тени самодовольства или высокомерия; в каждом его слове ощущалась бескорыстная жажда знаний.
Взаимоотношения между людьми носили в Веймаре такой характер, что многие, испытывавшие в других местах недовольство, находили себя здесь. И так было не только с теми, кто жил здесь постоянно, но и с гостями Веймара, с удовольствием приезжавшими сюда. Многие чувствовали, что Веймар, в отличие от других мест, был для них чем-то особенным.
Я особенно ощутил это, сблизившись с датским поэтом Рудольфом Шмидтом[133]. В первый раз он приехал на представление своей драмы "Превращение короля". Тогда я и познакомился с ним. В дальнейшем его многочисленные посещения Веймара приурочивались к событиям, собиравшим множество иногородних посетителей. Его стройная фигура с развевающимися кудрями часто мелькала среди гостей Веймара. Его душу прямо-таки влекло к веймарскому образу жизни. Это была ярка выраженная личность. В философии он был приверженцем Расмуса Нильсена. Благодаря этому философу, последователю Гегеля, Рудольф Шмидт прекрасно понимал немецкую идеалистическую философию. Он был одинаково резок как в своих положительных, так и в отрицательных суждениях. Его отзывы, например, о Георге Брандесе[134] были едки, полны уничтожающей сатиры. Когда человек раскрывается в широкой области ощущений, включая антипатию, — в этом есть некий оттенок художественности. На меня подобного рода проявления производили художественное впечатление, ведь я был хорошо знаком с творчеством Георга Брандеса. Особенно меня интересовали его умные статьи о духовных течениях европейских народов, которые свидетельствовали о его широком кругозоре и знаниях.
То, о чем писал Рудольф Шмидт, носило оттенок субъективной правды и пленяло благодаря характерным чертам самого поэта.
В конце концов я всем сердцем полюбил его и радовался его приездам в Веймар. Очень интересными были рассказы Рудольфа Шмидта о его северной родине. Я видел, что основным источником его замечательных способностей были переживания, характерные для жителя севера. С не меньшим интересом я беседовал с ним о Гете, Шиллере, Байроне. О них он рассуждал иначе, чем Георг Брандес. Этот последний во всех своих суждениях был интернациональной личностью, в то время как в Рудольфе Шмидте прежде всего говорил датчанин. Именно поэтому о многом он рассказывал гораздо интереснее, чем Брандес.
В последние годы моего пребывания в Веймаре я сблизился с Конрадом Анзорге[135] и его шурином фон Кромптоном. Конрад Анзорге позднее самым блестящим образом проявил свою художественную одаренность. Здесь я буду говорить только о нашей прекрасной дружбе в конце 90-х годов и о том, каким он мне тогда представлялся.
Жены Анзорге и фон Кромптона были сестрами. Обстоятельства складывались так, что мы встречались друг с другом в доме Кромптонов или в отеле "Русский двор". Анзорге, пианист и композитор, был энергичной артистической натурой. В период нашего веймарского знакомства он сочинял песни на слова Ницше и Демеля[136]. Для друзей, постепенно собравшихся вокруг Анзорге и Кромптона, исполнение нового произведения всегда было праздничным событием.
К этому кругу принадлежал и Пауль Бёлер. Он был редактором веймарской газеты "Дойчланд", более независимого органа, чем официальная "Веймаришер цайт". Появлялись в этом обществе также и другие мои веймарские друзья: Фрезениус, Хейтмюллер, Фриц Кегель и др. Посещал общество и Отто Эрих Гартлебен, когда объявлялся в Веймаре.
Конрад Анзорге вырос в мире музыки Листа. Я не погрешу против действительности, утверждая, что хоть он и считал себя учеником Листа, хранящим верность художественным принципам мастера, но музыка его продолжала жить самостоятельной жизнью и это воспринималось душой как нечто в высшей степени очаровательное. Ибо присущая Анзорге музыкальность имела своим источником изначальное индивидуально-человеческое. Возможно, эта человечность была пробуждена Листом, но очарование ее состояло именно в ее самобытности. Я высказываюсь об этих вещах так, как переживал их в то время; речь не идет здесь о том, как я относился к ним позднее или отношусь теперь.
Благодаря Листу Анзорге был некоторое время связан с Веймаром, но в период, о котором я повествую, душевная связь с ним уже прекратилась. Своеобразие анзорге-кромптоновского круга состояло именно в том, что его отношение к Веймару было совершенно иным, чем у большинства охарактеризованных близких мне лиц.
Последние жили в Веймаре так, как я это описывал в предыдущей главе. Этот же круг вместе со своими интересами стремился выйти за пределы Веймара. И случилось так, что, когда моя веймарская работа подошла к концу и мне предстояло покинуть город Гете, — я сблизился с людьми, для которых жизнь в Веймаре не отличалась своеобразием. В некотором смысле эти люди как бы символизировали окончание веймарского периода моей жизни.
Анзорге, ощущавший Веймар как оковы, сдерживающие его художественное развитие, почти одновременно со мной переехал в Берлин. Пауль Бёлер, редактор самой читаемой веймарской газеты, писал не под влиянием тогдашнего "веймарского духа", а напротив, в силу своего широкого кругозора жестоко критиковал этот дух. Его голос раздавался именно тогда, когда нужно было представить в правильном свете все то, что шло от оппортунизма и духовного измельчания. И случилось так, что он потерял свое место именно тогда, когда стал принадлежать к описанному выше кругу.