Из-за этой статьи мне пришлось пережить сильную боль. Прочитав статью, Шрёэр прислал мне письмо, в котором сообщал, что, должно быть, мы никогда не понимали друг друга, если я могу так думать о пессимизме. И кто подобным образом говорит о природе, тот показывает этим, что не воспринял достаточно глубоко слова Гете: "Познай себя и живи с миром в мире".
Я был поражен до самой глубины души, получив такие строки от человека, к которому был бесконечно привязан. Шрёэр приходил в страшное возбуждение, когда замечал, что восстают против гармонии, проявляющейся в искусстве как красота. Он отвернулся от делле Грацие, посчитав, что она грешит этим. На преклонение, испытываемое мной перед делле Грацие как поэтессой, он смотрел как на отход от него и в то же время от Гете. Он не видел в моей статье того, что я говорил о человеческом духе, побеждающем из собственного внутреннего существа препятствия, чинимые природой; он был оскорблен моим утверждением о том, что внешний природный мир не может дать человеку истинное внутреннее удовлетворение. Я хотел указать на незначительность пессимизма, несмотря на его правомочность в пределах известных границ; в каждом уклоне в сторону пессимизма Шрёэр видел то, что он называл "шлаком выжженных умов".
В доме Марии Ойген делле Грацие я провел прекрасные часы моей жизни. Она принимала вечером, по субботам. Здесь собирались представители самых разных духовных направлений. Средоточием этих собраний была сама поэтесса. Она читала из своих произведений, твердо и определенно излагала мысли в духе своего мировоззрения и освещала с помощью этих идей человеческую жизнь. Это был далеко не солнечный свет, а скорее мрачный, лунный. Грозное небо, покрытое тучами. Но из людских обителей вставало в этом мраке огненное пламя, как бы неся страсти и иллюзии, пожирающие людей. И все это по-человечески трогательно, всегда увлекательно — горечь, овеянная благородным очарованием одухотворенной личности.
Рядом с делле Грацие всегда находился Лауренц Мюлльнер[47] — католический священник, учитель писательницы, а позднее и заботливый благородный друг. Он был тогда профессором христианской философии на богословском факультете университета. В его лице, во всем его облике отражались результаты душевно-аскетического духовного развития. Скептик в вопросах философии, он был глубоко образован во многих областях искусства, литературы, философии. Он писал интересные статьи об искусстве и литературе для католически-клерикальной газеты "Фатерланд". Пессимистическое миро-и жизневоззрение писательницы звучало и в его речах.
Делле Грацие и Мюлльнера объединяла сильнейшая антипатия к Гете; интересы их были направлены в сторону Шекспира и писателей нового поколения, порожденного тяготами жизни или натуралистическими извращениями человеческой природы. Достоевский всецело пользовался их любовью. В Леопольде фон Захер-Мазохе они видели блестящего, не пугающегося никакой правды выразителя того, что в болоте современности прорастает как достойное уничтожения слишком человеческое. У Лауренца Мюлльнера антипатия к Гете носила окраску католического богословия. Он восхвалял монографию Баумгартнера о Гете, выставлявшую Гете противником достойных человека устремлений. У делле Грацие же антипатия к Гете носила как бы глубоко личный характер.
Вокруг делле Грацие и Мюлльнера собирались профессора богословского факультета, католические священники высочайшей учености. Среди них выделялся, всегда вызывая интерес, священник ордена цистерцианцев Св. Креста Вильгельм Нейман[48]. Мюлльнер справедливо уважал его за всеобъемлющую ученость. Когда однажды в отсутствие Неймана я с энтузиазмом и восхищением говорил о его всепроникающем знании, Мюлльнер заметил: "Да, профессор Нейман знает весь мир, и еще три деревни". Я с удовольствием присоединялся к нему, когда мы уходили от делле Грацие. Мы часто беседовали с этим "идеалом" ученого и вместе с тем "верным сыном своей церкви". Я хотел бы здесь упомянуть о двух таких беседах. Одна из них касалась Сущности Христа. Я изложил свое воззрение на то, как Иисус из Назарета благодаря внеземному действию воспринял в себя Христа и что Христос как Духовное Существо со времени Мистерии Голгофы живет в человеческом развитии. Эта беседа глубоко запечатлелась в моей душе и неоднократно всплывала в ней. Ведь это было для меня очень важно. Беседа эта происходила, собственно говоря, между тремя лицами — профессором Нейманом, мной и невидимым третьим, персонификацией католической догматики. Зримая для духовного ока, она, как бы угрожая, сопровождала профессора Неймана и укоризненно хлопала его по плечу, если тонкая логика ученого слишком смело соглашалась со мной. Странным было в нем то, что часто конец его фразы по смыслу оказывался противоположным началу. Мне противостоял один из лучших представителей католического образа жизни; благодаря ему мне удалось, сохраняя полное уважение к его взглядам, основательно изучить особенности католического жизнепонимания.
Другой раз мы говорили о повторяемости земных жизней. Профессор выслушал меня, говорил о книгах, в которых можно найти сообщения об этом; часто он покачивал головой, но не собирался, очевидно, углубляться в содержание темы, казавшейся ему странной. Но и эта беседа была для меня важна. Глубоко в память врезалось мне то чувство неловкости, с которым Нейман ощущал свои не произнесенные суждения в ответ на мои слова.
Обычными посетителями суббот были историки церкви и теологи. Здесь можно было встретить философа Адольфа Штёра[49], Гозвине фон Берлепш, Эмилию Матайя[50] (писавшую под псевдонимом Эмиль Марриот) — писательницу, наделенную глубоким чутьем, поэта и писателя Фрица Лемермайера[51], композитора Штросса[52]. С Фрицем Лемермайером, с которым впоследствии нас связала тесная дружба, я познакомился именно на вечерах у делле Грацие. Это был удивительный человек. Обо всем том, что его интересовало, он говорил с внутренне выверенным достоинством. Внешностью он напоминал пианиста Рубинштейна и актера Левинского одновременно. Геббель был для него почти что культом. Его взгляды на жизнь и искусство, рожденные из мудрого, идущего из сердца знания, сидели в нем весьма крепко. Он был автором интересного, содержательного романа "Алхимик" и многих других прекрасных и глубоких по мысли произведений. Самые мелкие жизненные факты он умел рассматривать с точки зрения их важности. Помню, как однажды я зашел к нему с друзьями в его уютную комнатку в одном из венских переулков. Он готовил себе еду в скороварке: два яйца всмятку, а к ним кусок хлеба. "Это будет восхитительно", — произнес он с пафосом, кипятя воду, чтобы сварить нам яйца. О нем будет идти речь и в связи с более поздним периодом моей жизни.
Альфред Штросс, композитор, был гениальный, но глубоко пессимистичный человек. Когда он садился у делле Грацие за рояль и играл этюды, возникало чувство, что музыка Антона Брукнера растворяется в звуках, уносящихся за пределы земного бытия. Штросса понимали мало; Фриц Лемермайер безгранично любил его.
Фриц Лемермайер и Штросс были очень дружны с Робертом Гамерлингом[53]. Они побудили меня вступить с ним в короткую переписку. Об этом поэте еще многое будет сказано. Кончил Штросс тяжелой болезнью, повлекшей за собой помутнение рассудка.
У делле Грацие можно было встретить и скульптора Ганса Брандштеттера.
В этом обществе незримо присутствовал историк богословия Вернер[54], о котором я слышал восторженные речи, чуть ли не гимны. Делле Грацие любила его больше всех. Сам он никогда не показывался на субботах, которые я посещал. Но его почитательница не переставала раскрывать все с новых сторон образ этого человека, биографа Фомы Аквинского, образ доброго, преисполненного любви, оставшегося наивным до глубокой старости ученого.