— Это явно значит, что ваши аэродромы близко, — прошептал Петров. — Теперь недолго ждать.
Все остальное было неважно для нас, мысль о том, что другим это несло смерть или разрушения, быстро пронеслась и исчезла.
Я получил письмо из Русского эмигрантского комитета, предписывающее мне явиться по поводу моих документов, но, по совету Петрова, решил не ходить, чтобы не привлечь к себе опасного внимания. Я написал им письмо, что я болен и приду, как только буду в состоянии. Петров сказал, что пройдет несколько недель, прежде чем они пришлют следующее письмо, и за это время он придумает, что делать.
— Не волнуйтесь, мистер Сондерс, всегда есть выход из положения.
Однако глухое предчувствие опасности, с которым я жил теперь постоянно, было как симптом болезни, но пока я не чувствовал боли. Я не отлучался с кладбища с тех пор, как мои документы были отобраны, и Петров, потерявший службу во французской полиции, потому что он выдавал больше продовольственных карточек, чем полагалось, тоже сидел дома.
Необходимость оставаться на кладбище меня не беспокоила; мне не хотелось видеть город, его серые улицы. И даже было странное утешение в этой скучной рутине и в сознании, что я ничего не могу сделать, чтобы переменить положение. Эта полная невозможность перемены, которая так мучила меня в первый год войны, стала коварным утешением.
Но в то же время эта вынужденная изоляция еще больше увеличила мою одержимость Тамарой. Тамара, каждое ее слово и жест вызывали жгучее волнение. За семь месяцев, прошедших с тех пор, как я овладел ею силой, она ни разу не пришла ко мне, и если ее прежнее отчуждение было лишь следствием того, что она не нуждалась во мне, теперь это отчуждение имело иную причину. Я чувствовал, как вся она напрягалась, когда я подходил близко, и иногда читал в ее глазах затаенный страх. Сначала я был рад перемене — вызывать страх лучше, чем быть проигнорированным. Но когда я наконец понял, что уничтожил что-то в ее представлении о себе, я тоже испугался, — и не только за Тамару, но и за себя. Словно я разрушил что-то в самом себе, что-то, чем ее страсть наградила меня. Ее отчужденность перестала быть болью, но сделалось еще страшнее: она обезличила меня. И все же я продолжал ждать. Но не каких-либо поступков с ее стороны или перемены в собственных чувствах, а каких-то неопределенных и неожиданных событий.
Наконец я решил поговорить с генералом о Тамаре. Это решение пришло ко мне неожиданно, без долгого размышления, в то время, когда мы с ним вдвоем работали в саду, который генерал развел вокруг дома; он стал проводить в нем много времени.
Несколько раз в то утро я мысленно обращался к генералу и так увлекся этим молчаливым разговором, что в какой-то момент удивился, что он не отвечает мне. Затруднение состояло в том, что я знал, что хочу сказать генералу, но совершенно не догадывался — что же он ответит мне, и это смущало меня.
Вдруг я услышал, что он зовет меня. Я повернулся, вздрогнув от звука его голоса. Он стоял, прислонившись к стене, дергая рукой ворот своей униформы.
— Не могу дышать, — сказал он, и страх перекосил его лицо. Я расстегнул ему воротник.
— Я помогу вам дойти до дома.
— Нет, — прошептал он, — принесите мне стул сюда.
Я побежал в дом. Тамара была занята у плиты и не обернулась. Петров читал свою энциклопедию, и я поманил его, чтобы он пошел за мной. Мы вдвоем посадили генерала на стул.
— Ваше превосходительство, я позову доктора.
Генерал покачал головой.
— Ноги, — сказал он.
Петров стал на колени, снял с генерала ботинки и стал массировать его опухшие ноги.
— Вам лучше лечь, ваше превосходительство. Ненадолго, на несколько минут. Отдохнуть.
Генерал не ответил. Петров достал платок и стер пятно грязи с его лба.
— Уже лучше, — сказал генерал, — немножко задохнулся.
— Все равно следует показаться доктору. С некоторых пор у вас опухают ноги.
— Помогите мне, пожалуйста, надеть ботинки, я пойду теперь в свою комнату.
— Конечно. Прекрасно, ваше превосходительство. А я скажу Тамаре, что вы слушаете радио.
— Да, — сказал генерал.
Он медленно пошел домой. Следующие два дня генерал ни на что не жаловался, и когда Петров спрашивал его о здоровье, отвечал, что здоров, хотя оставался дома и не выходил работать на кладбище. Но на третий день генерал Федоров остался в постели. Он, очевидно, простудился, кашлял, у него появился жар. Тамара принесла ему завтрак, но он отказался, говоря, что у него болит горло и ему трудно глотать. Это было восьмого мая. С утра мы собрались в его комнате и слушали радио. Около одиннадцати часов «Голос Родины» объявил, что Германия капитулировала. Генерал слушал с закрытыми глазами, мы не знали, спал ли он, и Петров поманил меня из комнаты.
— Мы должны пойти в город, — сказал он. — Грех оставаться дома в такой день.
Мы дошли пешком до трамвая и поехали на Avenue Joffre. Главная улица Французской концессии, когда-то освещенная и нарядная, как рождественская елка, а во время войны тихая и поблекшая, была опять оживлена. Люди кричали и смеялись. Некоторые плакали, словно с объявлением о поражении Германии какие-то тайные ворота открылись и подавленная славянская экспансивность залила город. Петров потянул меня за руку к толпе, собравшейся перед немецким книжным магазином. Там, в витрине, в течение всей войны огромный портрет Гитлера смотрел с презрением на проходящих. Ведя меня за собой, как ребенка, Петров растолкал толпу локтями, х* я увидел через разбитое стекло, что Гитлер на портрете был без головы. Я повернулся к Петрову, он обнимал высокого худого мужчину. Короткие руки Петрова едва доставали до плеч этого господина, и было похоже, что Петров висит на нем. Чьи-то руки обняли меня за шею. Незнакомая женщина целовала меня в щеку.
— Ах, как хорошо, — сказала она. — Как хорошо, теперь мы можем вернуться домой.
Петров неожиданно появился между нами, и в следующее мгновение эта женщина была уже в его объятиях. Она смеялась, но когда кто-то еще обнял ее, говоря: «Кончилось! Победа!» — она заплакала.
Их радость была заразительна; возбуждение опьянило меня, и я кричал вместе с ними, обняв Петрова и пожимая руки незнакомым.
Мы ходили взад и вперед по Avenue Joffre, махали руками незнакомым и улыбались всем. Время от времени серьезное лицо японца появлялось в толпе, напоминая об опасности, и мы быстро отворачивались.
На углу Route Cardinal Mercier мы встретили Александра и Евгения. Петров кинулся к Александру, но, увидев, что Александр держит за руку молодую девушку-полукровку, остановился.
— Куда вы оба идете? — воскликнул Александр.
— Никуда, просто гуляем. А вы?
— В наш клуб праздновать победу.
— Твой дедушка себя плохо чувствует, — сказал Петров Александру, который уже несколько дней жилу Евгения.
— Что-нибудь серьезное?
— Сильная простуда.
— Мой отец тоже болел инфлюэнцей, — сказал Евгений, — но сегодня ему лучше.
— И знаете что? — сказал Александр. — Он сегодня с нами идет в Советский клуб в первый раз.
— А это Наташа, — Александр представил нам девушку. Она улыбнулась и так взглянула на Александра, что я позавидовал ему.
— Я завтра буду дома. До свидания.
Мы смотрели им вслед, пока они не исчезли в толпе. Какое-то время Петров стоял не двигаясь, разведя руки и приподняв плечи, нагнув голову.
— Николай скоро вернется, — тихо сказал он.
— Петров, дорогой! — голос, который звал его с противоположной стороны улицы, принадлежал солидному, очень высокому господину. Он надвинулся на нас как лавина, красное лицо его сияло на солнце. Петров исчез в его объятиях. Освободившись, он сказал:
— Капитан Дракунов.
Капитан пошарил в карманах и дал Петрову несколько смятых купюр.
— Вот, я вам должен.
— Вы? Мне?
— Да, вам. Я вам отдаю долг. Помните? Шесть месяцев тому назад, может быть, десять, вы мне одолжили деньги. Это — половина.
— Спасибо, спасибо. Я всегда говорю, одалживать деньги — самое лучшее помещение капитала.