И рад теперь вот этой петле-памяти, рад ей, как дороге в ад и жажда ада… Господи! Пусть ад да будет! Страшнее, если нету ада!..
И прошептал Микула в темноту покоев:
— Пошли, о, Господи, ад, как милость окаянному разбойнику!
И шагали шаги по пустым покоям, роняя жалобные слезы шпор, искали путь-дорогу в ад кромешный, чтобы не пройти мимо какой-то, хоть какой-то самой страшной казни — справедливости… Чтобы через казнь эту узнать, что есть Кто-то Карающий и вечно праведный, кто пожалел бы Ванюшку, и заступился бы за правду на земле!..
…Не одолел старик дремоты, свесился в углу со стула, засопел.
Тихо и бесшумно спала на кровати Клава. Еще бесшумнее сидела в своем кресле, без огня, княгиня.
Тихий мир спустился в ее душу и вся ее короткая, полная услад и радостей жизнь и любовь к князю, и даже любовь к сыну — показалась ей призрачно-далекой, почти не бывшей.
Слишком быстрым беззаботным шагом шла она по саду жизни и ушла из него куда-то за далекие долины, за широкие, непроходимые реки, и вот пришла на туда, где ничего нет, и не было, а только есть вот эти тяжелые, стерегущие ее шаги…
Чуть слышно, робко постучали в дверь. Княгиня встала, подошла, открыла и увидела, что атаман, держа в руках огарок свечи, смотрит на нее большими, молящими и виноватыми глазами, красиво блещущими отраженным в них от свечи светом. Или иным каким светом?
Что вам нужно? — спросила она тихо, стараясь не разбудить слугу.
И уже не было в душе ее ненависти и презрения, а была тишина и настороженное желание слушать и молчать.
И понял это атаман, как перемену гнева на милость, прошел на цыпочках, тихо сел в кресло и, накапав на крышку стола стеарину, прикрепил свечной огарок.
Кресло под ним затрещало, и от этого треска проснулся старик. Встал и снова сторожил княгиню, следя за каждым движением атамана. Знал, что в случае чего, все равно помочь не сможет: такого побороть нельзя, а все-таки хотел хоть умереть прежде госпожи своей.
У Микулы высоко поднялась грудь под серебряными газырями черкески.
— Армия моя против меня бунтует. К красным многие передались… — сказал он глухо, привычно улыбнулся и прибавил: — Ну, это для меня теперь без внимания.
Княгиня стояла у кровати, рядом со спящей Клавой, и смотрела на атамана с нарастающим любопытством. Его спокойствие, с которым он говорил о бунте в армии, было поистине спокойствием богатыря, уверенного в несокрушимости своей власти и силы.
— И еще, — вздохнул он, и добавил шепотом, с той же непривычной, глуповатою усмешкой: — Никому я, никогда, про жизнь свою не рассказывал… Вчера тут старика одного встретил… Пастухом он ходил… А в судьбе моей, как есть, старик такой встречался. Яшей его звали…
Атаман замолчал… Когда ходил там, в пустоте покоев, все складывалось в сильные, все объясняющие слова, а здесь все сразу и позабылось.
— Да и некогда все было!.. Да и некому было!.. — глухо прибавил Лихой.
Первая мысль, которая пришла княгине от этих слов: у атамана от содеянных злодейств началось тихое помешательство. А вторая — холодною змеей, а потом жгучим железом охватила ее сердце: жалость появилась к этому огромному, внезапно к ней пришедшему и непонятному, чужому-чужому человеку.
Но атаман, точно поняв ее мысль, твердо и сурово вымолвил:
— Да и не поймешь ты нашего простого сердца… Ты, ведь, княгиня!.. Сиятельство!
И крикнуло в ней сердце, как обида, как вопрос обидный:
— Почему же?
— А так што в шкуре нашей не бывали… — он крутанул вокруг себя рукою широко и сильно. — Про сестру бы вам мою все рассказать!.. Вот жизнь была, судьбина…
В тоне его голоса, в оттенке короткого воспоминания о себе и о сестре услышала княгиня нотку такой горькой и такой глубокой жалобы. А он опять же угадал.
— А за што нам обоим с ней судьба такая выпала? Кого спросить?
И снова замолчал. Потом тихими слезами, не стыдясь, заплакал и добавил чуть слышно:
— Вот и тебя сперва замучил да потом к тебе же каяться пришел.
— Каяться? — переспросила она, и приложила руки к сердцу, к которому подкатился жгучий клубок, и всю ее зажег такой непереносной болью так сильно, что она вскрикнула: — Мне, каяться?!
— А то?.. — уныло вымолвил Микула. — К кому больше?.. Со стариком этим заговорил — он испугался. А куда-то надобно прийти перед кончиной… — и, после запинки, совсем ровно и спокойно досказал: — Покончится и порешил…
— Господи, Господи, Господи… — зашептала княгиня и вспомнила, что до сих пор ни разу не обратилась к Богу, и в голову не приходило кому-то каяться, а он, разбойник и убийца, ей напомнил! Невыразимо маленькой почуяла она себя теперь перед этим человеком и не знала, что сказать, но сильно стискивала руки возле сердца и уминала или еще больше разжигала ими огненную боль в себе:
«Ударила его!.. Плюнула в лицо ему!.. А он пришел!..»
А за стенами замка, в парке все нарастал какой-то шум и гул. И приближались к дому голоса, окружали шумы и стуки. Доносились какие-то глухие клики. Но странно тихо, безмятежно сидел атаман, устремив взгляд на догорающую свечу. А за этим его спокойствием даже старик, настороженный ко всему опасливо, почувствовал себя, как будто в тихом безопасном месте, хотя и поворачивал тугие уши к голосам и гулам за стенами.
И вдруг поднялся атаман и подошел к княгине, наклонился, чтобы лучше видеть ее взгляд и умоляющим, робким, тихим голосом мучительно сказал:
— Вот только знать бы… — всхлипнул и задавленным голосом потребовал: — Ну, кто скажет: есть он, Бог-то, али нет Бога?!
Руки княгини переместились к ее лицу и, потрясая ими, она вскрикнула искривленными от скорбной и невыразимой горечи губами:
— Есть!.. Есть Бог!.. Есть Господь! Есть!
Он отступил и не поверил. И тогда она сама стала доказывать ему, хватая его за руки и уверяя:
— Есть!.. Есть Господь! Потому что вижу Его! Вижу… Вижу Его в этом взгляде твоих глаз, палач мой! Несчастный мой мучитель!..
Испугался этого крика госпожи своей слуга, но ничего не понял. Проснулась Клава и посмотрела на княгиню и на атамана, и на старика, и тоже ничего не поняла.
Но воистину смотрел из глаз разбойника Бог великой скорби и глубокого раскаянья.
И смотрел из глаз княгини Бог прощения и мольба о всепрощении.
Увидала она, что через недавний рабий взгляд его смотрела на нее всесильная, бесстрашная, карающая власть Владыки несудимого.
И поняла — познала, что все полученное — мера Его воздаяния.
За что? За все!.. За то, что никогда не знала, не слыхала и не желала знать и слышать ни скорбей, ни сил, ни глубин души рабов безмолвных и бунтующих…
А, между тем, в соседние покои ворвались дружинники, и послышался крик освобожденного часовыми Терентия Пяткова:
— Чего его бояться? С двумя бабами замкнулся! Из-за бабы и дружину загубил… Имайте и вяжите, больше никаких!
Вспыхнула в Лихом былая воля и отвага. Как тигр он выпрыгнул за дверь и крикнул:
— Гни-иды-ы! Гну-усы!..
И защелкали его выстрелы, завыли пули, застонали люди, и мелкой трелью высыпали вон из покоев шаги бежавших.
— Оцепляйте! Оцепляйте! В окна гляди, в окна прыгнет!..
Поняла княгиня, что пришла и ей кончина с атаманом, и поспешно зашептала своему слуге:
— Кирилыч! Беги!..
Слуга угадал по дрожанию ее голоса, что вся печаль-забота о малютке, но не мог ее оставить в страшную минуту и ответно утешал:
— Ничего! Не беспокойтесь за него… Он в безопасности. А я уж лучше с вами, матушка…
— Не выпускайте никого! Глядите!.. — кричал Терентий, стороживший под балконом. А вскоре раздались какие-то удары, стуки топоров и выстрелы, и крики:
— Сена сюда!.. Сена больше! Хворосту несите!
— Уходи Кирилыч! Уходи же! — заметалась княгиня. — Беги же, сбереги его… Пойми ты: если ты с ним будешь, я умру спокойнее!..
Старый слуга покорился, побежал, а за ним вышел Лихой, и выбежала Клава. Но тотчас же закаменела княгиня у кровати, слушая выстрелы и вопли Клавы, кем-то схваченной и уводимой.