Литмир - Электронная Библиотека

За четыре года, с тех пор, как ушла дочь, ушел из дома и весь уют семейный, сгинуло последнее, какое ни на есть, спокойствие. Если бы ни Микулка, который кое-как звенел на трудном Петровановом пути поддужным колокольчиком — положил бы Петрован в петлю голову. И Господи прости! — в ад, так в ад — только бы не маяться. Вот до чего стало скучно жить на свете.

И вот, однажды, в хороший ясный день, после дождя, когда Петрован один был на гумне у Спиридоновны на пашне, вдруг осенила его светлая печаль: оставить избу и корову на попечение тещи, взять с собой Микулку, надеть сумки и пойти именем Христовым по мiру! Много ли им надо? Всю жизнь он спит на зипуне под стогом, либо под коренастой сосной в лесу. Привыкать ли к неприятностям?

Наступила ранняя осень, но еще журавли не полетели на море. Еще не все хлеба были сняты, и была под небесами сытая, прозрачная тишина, ленивая от обилия плодов земных, и все обиды, все усталости сбились в сердце Петрована в один печальный мотив любимой Дунюшкиной песни, которую пела и покойница-жена его:

Я пойду-то уйду во темны леса.
Во темных-то лесах течет реченька.

И наполнила эта песня печаль Петрованову до краев какой-то новой, доселе незнакомой радостью — смирением и покорностью ко всему, что ждет его и встретится на пути в скитаниях.

Особым голосом, с особым, небывалым взглядом заговорил он в тот же вечер с тещей об этом. А бабушку Устинью точно кто бичом стегнул:

— Да я-то што ж тут буду делать? Ни дров, ни запасти на зиму, ни сена для коровы… Што ты, што ты, мужик?

Петрован было опешил, расстроился: как же сам-то он об этом не подумал? А бабушка Устинья суетилась в избе и помолодевшим голосом доказывала ему:

— Дыть у меня ноги-то, слава Богу, еще ходят, не хуже вас. Также и пойду и пойду потихоньку. Все равно, ведь, и паренька не погонишь на рысях? Он же беспалый да босой у нас. Все вместе потихоньку и пойдем, куда Господь укажет.

Петрован, быть может, стал бы спорить, но Микулка радостным, таким нетерпеливым голосом прозвенел:

— Куда это мы, тятя? Дунюшку искать?

Петрован переглянулся с тещей тем добрым и значимым взглядом, который обогрел, обрадовал и укрепил старуху, словно молодость вернул ей.

— А может мы и в самом деле, где на след ее наступим! — сказала бабушка Устинья, всхлипнув.

— Может быть, придем в какой-нибудь город — смотришь, а на встречу Дуня! — улыбчиво поддакивал Петрован и шершавой рукой погладил всклоченные волосы Микулки.

— А либо, — звенел восторженно Микулка, — Придем молиться в церковь, а она попереди стоит!

Стали они каждый по-своему думать и догадываться, как и где им встретится Дуня, стала она им всем являться во снах, стали они по утрам рассказывать: кому и как она приснилась.

И потекла в избушке Петрована жизнь по-новому, наполненная суетой сборов и приготовлений в дальний путь, радостью надежд и ожиданий. Неведомых и светлых, грядущих дней хождения по свету белому.

Не вдруг выхлопотал Петрован из волости паспорт. Сперва продал корову и уплатил податные недоимки за прошлые года. Раза три корова прибегала к старому жилищу. Со слезами выбегала на ее мычание бабушка Устинья и вместе с Микулкой прогоняли разобиженную корову к ее новым хозяевам.

И все трое: Петрован с Микулкой в новых холщевых белых рубахах, а бабушка Устинья в темном, с желтым горошком, сарафане, в день Воздвиженья пошли на кладбище прощаться с могилами родителей и сродников. Хорошо запало в память Микулки, как бабушка Устинья морщила лицо и не могла выдавить слезу, а Петрован поправил сгнивший серый крест из просмоленной березы на могилке Микулкиной матери. С холма кладбища долго глядел Петрован на пашни, на которых по золотистым квадратам полос рассыпаны были суслоны хлеба. И заметил Микулка в глазах отца ту безусловную тоску прощания с родными полями, которая потом пошла за Микулкой по пятам.

Но не могла этого вытерпеть Устинья. Во взгляде Петрована на родные пашни, где прошла вся ее долгая жизнь, давно забытое девичество, горести и радости, она увидела то самое, что не могла покинуть навсегда. Пришла ей в голову боязнь, что умрет она в чужом краю и ляжет в землю где-то среди чужих крестов, а не рядом с дочерью и мужем. Опрокинулись в ней все недавние раздумья о святых местах и святее уже не было, чем это кладбище с поваленными старыми крестами.

Вернувшись в избу, как родную обняла она и загнала во двор опять пришедшую домой корову. С воем бросилась перед иконою Николы на колени:

— Батюшки, святитель, отче Никола! Прими душеньку мою в родимой этой келейке!..

Отняла у Петрована оставшиеся от продажи коровы деньги, прибавила к ним все свои сбережения и отнесла новому хозяину коровы со слезной мольбой:

— Не прогневайся, родимый! Не могу кинуть старое гнездо свое. Отдай назад нашу коровушку.

И такой было радостью, что мужик взял деньги назад, таким было счастьем знать, что все остается по-старому.

И бабушка Устинья на другой день проводила зятя с внуком без особой печали, словно на короткое и недалекое богомолье.

Зашагали Петрован с Микулкой, двое, по полям, прямыми пешими тропинками, а бабушка Устинья со своей коровой стала разговаривать, как с Дуней и с Микулкой с утра до вечера. Всю любовь и всю заботу отдала своей корове. И говаривала:

— Нас всего теперича только двое дома-то: коровушка да я.

Извилисты, всегда неведомы дороги русские. Узловаты и ухабисты проселки, тяжелы густо-колейные, с поросшими грядками, волостные большаки, и пыльны гладко-твердые почтовые сибирские тракты с паутиной телеграфных проволок, натянутых на частокол седых, с непрерывным и задумчивым гудом столбов, убегающих в дымчатую даль.

Нет монастырей, церкви сельские маячат лишь кое-где. Колокола их никогда, даже в тихую вечернюю пору, не докрикивают звоном от села к селу. Так редки и далеки друг от друга села и деревни на неоглядных далях зелено-солнечной и девственной Сибири. Двадцать пять, а то и тридцать пять верст от села к селу по тракту на земско-обывательских или почтовых лошадях.

Но раскрывается, распахивается ямщицкая душа навстречу простору, когда несется тройка полной рысью в даль дороги.

Умный ли ямщик, придурковатый ли, молодой ли, старый ли, всякий делается веселый в пути. Встречный ветер распирает грудь ему, и хочется кричать и ухать, хочется свистеть, махать кнутом, и песенные звуки сами собой вырываются из груди. Делается грустно-весело и буйно-хорошо в душе ямщицкой.

— Эй, вы-ы! Милыя-а! Залетныя!

Прижавши уши, птицами несутся маленькие, коренастые лошадки. Красно-кровавыми, с огненными отблесками, делаются их глаза, а ноздри раздуваются и горячее дыхание их, не устав остыть, вместе с брызгами пены и вместе с ветром влипает в задубелое ямщицкое лицо.

За это или за другое что, но полюбил Илья свое ямщицкое занятие. Уже три года служил он у одного хозяина и стал, как сын родной: одет не хуже, работает, как для себя, распоряжается в конюшне даже лучше сыновей. Сразу видно, что не батраком родился, а хозяином. Привык беречь чужое и свое добро, умеет снастить сбрую, ворочает мозгом, вовремя встает, с хозяйской любовью занимается лошадьми.

За то любил же он и погонять их! Знали лошади его лихую руку. Как только сел на козлы, взялся за вожжи — они уже знают: из села рысцой, а за селом — полным галопом на пять, на шесть верст. Там остановятся, немножко отдохнут. Илья оправит сбрую, потреплет их, оглядит колеса у повозки, закурит, переглянется с проезжим господином, молча и недружелюбно, потому что все проезжие похожи на того, которого нельзя забыть, с снова сел, натянул вожжи. И пошли, голубчики, качать до самой Каменной бабы, что возле Дедушкиной пасеки, значит до половины, где остановка так приятна и для лошадей и для проезжих. Тут косогор, с которого открыт широкий вид: влево — на далекие и высокие горы, вправо — на поля и бирюзовые луга с уходящей по ним вдаль рекою. А у самых ног внизу овраг, весь лесной, пышно-зеленый, с разбросанными в нем долбленными ульями и маленькой седой, крытой берестою, старой избушкой. Если тихо, в пасеке всегда стоит столбик дыма — дымокур от комаров. Слышно, как в овраге журчит ручей и как дед-пасечник распевает сиповатым, бабьим голосом какую-нибудь песенку или молитву.

16
{"b":"279878","o":1}