Нам нельзя пользоваться ни дорогами, ни даже тропинками: везде могла быть засада. Наш путь лежал через леса, через бесконечные моховые болота. Приходилось идти прямо по зыбкой поверхности болот, по напитанным водою мхам. За спиной каждого из нас тяжелый мешок с продуктами, не дающий возможности двигаться быстро.
Зыбкая почва трясется вокруг от наших тяжелых шагов. Всюду блестят зеркала воды. Опасность стережет нас на каждом шагу. Но у нас нет выбора. Сфагновые болота, наиболее мокрые и зыбкия, сменяются клюквенными болотами, состоящими по большей части из пышных моховых подушек. В них нога тонеть по колено. При ходьбе приходится высоко поднимать ноги, для того, чтобы опять погружаться в подушку. Шаги получаются детские. На болотах всюду поблескивающий своими кожистыми листьями болотный мирт, багульник, со своим одуряющим пряным запахом, и мох, мох без конца.
Силы напряжены до крайности то моховыми подушками, то зыбью торфяников. Давит плечи тяжелая ноша. Каждый раз, добравшись до сухого местечка, падаем в изнеможении и отдыхаем. А там опять моховые подушки, опять торфяная зыбь.
Только к вечеру мы достигли, наконец, до сухой, твердой земли и решили здесь провести ночь. Василий Иванович с удовольствием осмотрелся.
— Вот это местечко подходяще. Теперь роса упала на наш след и никакая ищейка нас не найдет. А человек в темноте по лесу не ходок.
— А как насчет костра? — осведомился Митя.
Разводим большой костер. Теперь опасаться нечего. Даже с горы наш костер не увидят. Ночью надежно. А вот днем дым видно, откуда хочешь. Днем костры жечь опасно.
Около полыхающего костра мы начинаем готовить еду. Через полчаса сварился рис. Кладем по две ложки рыбьего жира в каждый из двух котелков и с удовольствием съедаем все. У нас есть хлеб и даже немного сливочного масла, добытого мною по блату.
После еды мы весело болтаем, представляя себе, какой поднялся шум на нашей командировке, когда обнаружили наш побег.
— Я думаю — нам следует провести здесь на этом месте еще один день, — сказал я. — Отошли мы совсем не далеко и оставлять следы тут опасно. Пусть по берегу поищут собаки ищейки и нигде не обнаружат свежего следа.
Всю ночь и все утро мы проспали, не оставив даже никакой охраны. Однако, Петр Харитоныч побаивался погони и ночью не спал.
Теперь надо было подробно обсудить наш маршрут. Я наметил его таким: сначала идти километров пятьдесят на север. Затем в совершенно безлюдных местах повернуть на северо-запад и выйти к границе в местах глухих и, по бездорожью, неохраняемых строго.
Так мы и решили идти. Путь наш лежал почти параллельно Мурманской железной дороге, остающейся справа от нас. Лишь только начинался рассвет, как мы отправлялись в путь, в удобном месте варили обед и тотчас отправлялись дальше до остановки на ночлегь.
Однажды в полдень мы достигли высокого горного хребта. Василий Иванович быстро влез на дерево.
— Что там направо? — спрашиваю я его.
— Направо? Паровоз вижу. Мы все еще идем вдоль железной дороги. А на севере озеро.
— Большое?
— Вот это так озеро! Километров двадцать шириной. Что это за озеро? А влево дорога со столбами. Тут же на мысу деревня.
На карте было только одно большое озеро в этих местах — Сегежское. Несомненно, это оно и есть. Наш путь лежит к его западной оконечности.
— Где у него западный конец? — спрашиваю я Василия Ивановича.
— Вот сюда, на эту елочку.
Я определил направление по компасу и мы двинулись вперед. Только ночью подошли мы к Сегежскому озеру.
Ветер и дождь. В глубокой темноте мы идем по дороге вдоль озера, среди шумящего леса, готовясь ежеминутно попасть в лапы засады. Наконец, озеро кончилось, и мы свернули с дороги в лес. Дождь перестал. На наше счастье мы попали в березовые заросли, березовой корой развели костер и хоть немного подсушились и обогрелись.
Передохнув, мы свернули прямо на запад и шли в самых глухих дебрях бесчисленные озера, обширные болота, быстрые реки легли на нашем пути. Ни дорог, ни тропинок. По болотам виднелись только лосиные следы.
— Коли лось прошел, так и мы пройдем, — шутил Василий Иванович.
И мы идем. Зыблется зеленый болотный покров, мелькают зеркала воды, топорщатся кое-где спасительные кочки. Во многих случаях нас спасала быстрота ходьбы. Иногда положение казалось совсем безвыходным: почва зыблется, ноги утопают в грязи. Но где-нибудь в сторонке — спасительна кочка. Быстро к ней. В таких местах невозможно было идти друг за другом, приходилось расходиться, чтобы не завязнуть всем вместе. Неожиданно из болотных дебрей вздымались горные хребты, поросшие лесом, зачастую с мокрыми лысинами. Иногда горы были сплошь гранитными и приходилось буквально ползти, чгобы преодолеть это препятствие.
Как бы то ни было, но мы в конце концов втянулись. Каждый вечер уставшие и мокрые выбирали мы для ночлега обычно какой-нибудь глухой овраг, заросший и захламошенный. В этой глухой дебри разжигался большой костер, около него сушилась наша одежда, обувь, варилась еда и велись разговоры. Советская маска не скрывала более наших настоящих мнений, мы снова стали людьми. У меня на душе было совершенно спокойно. Мы знали: места тут совершенно не обитаемы и ночью пробраться к нам по лесу совершенно невозможно. Да и свет костра не мог быть виден, ибо закрывался деревьями и рельефом местности… Днем, случалось, пролетали аэропланы, обшаривая дебри в надежде случайно открыть беглецов из советского рая.
Мои спутники — ребята простые, идущие против советской власти только потому, что она мучает, разоряет и не дает житья. В наших разговорах у костра я стал вести с ними антикоммунистические беседы, старался осветить события в России критикой марксизма. И вот тут-то обнаружилось у моих собеседников две точки зрения.
Казак Митя и Василий Иванович твердо знали (даже и без моих бесед): вне сильной национальной России нам, к вообще русским, нет спасения. У Петра Харитоныча напротив, была другая точка зрения: он оказался украинским самостийником и при том самого крайнего направления. Меня поразила его удивительная скрытность. Я знал его без малого года два, составлял ему блат и не имел ни малейшего понятия о его «самостийности». Сам я в первый раз встречался со слепой «самостийной» идеологией, производящей все беды и русские и украинские «от москаля». Мои компаньоны, конечно, горячо возражали Хвостенке и у них завязался странный спор.
— Ну, а коммунисты как? — спрашивает Митя, — они кто: самостийники или «москали».
— Нехай будут хоть и коммунисты, або булы наши. Со своими мы справимся, а вот с москалями нет, бо сидят они на нашей шее уже богато время.
— Значит хохлацкий коммунист на другой манер? — язвит Василий Иванович.
Я начинаю постепенно и обстоятельно разбирать зоологическое самостийное положение о том, что все беды от «москаля», представлял ему неоспоримое доказательство о совершенной идентичности и одинаковой сущности коммунистов вне зависимости от народности. Но это ни в какой мере не повлияло на убеждения Петра Харитоновича. Так и остался он самостийником и теперь стал уже не Хвостенко, а Фостенко.
Митя рассказал нам про свое житье в эмиграции. Был он в Афинах, работал на пивоваренном заводе и до сих пор об этом вспоминает с умилением.
— Что же тебя, Митя, заставило вернуться на Родину? — спрашиваю.
— Смутили, — чешет он в затылке. — Поверил рассказам, будто нам ничего не будет после возвращения. Вернулось нас в тот раз человек семьдесят. Разных станиц, конечно. Жили сначала ничего. Ну, потом, конечно, потихоньку всех в конверт. Кого в лагерь, кого расстреляди. Мне пятерку дали.
— И то счастье, — заметил Василий Иванович. — Тебе вот хорошо, баба еще осталась в станице. А меня прямо чисто с корнем. Ну, однако, все же и у меня семья уцелела. Сыну у меня пятнадцать лет. Так он достал себе липу, да и айда из села. Совсем с Алтаю уехал. Эх, вот время пришло. В прежние годы мальчишка в четырнадцать лет совсем еще глупым считался: пасет скот, помогает бабам по дому. А теперь как двенадцать лет, уж он смотрит, как бы документ достать, да из села на вольный свет. Вот и мой. Уже через дядю мне письмо в лагерь прислал. В комсомол записался. Фамилия конечно липа. Мать даже к себе переправил. Написал и я ему перед самым нашим побегом так, чтобы другие не поняли. А Василий, мол, ушел за свою дорогу.