Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот и казанский вокзал. Мне знаком, кажется, тут каждый камень. В тюрьму мы идем через весь город по малолюдным улицам.

Старинная казанская тюрьма со стрельчатыми окнами, тяжелыми сводами и массивными воротами, показалась мне настоящей гостиницей. Надзиратели — люди все добрые и покладистые, старались облегчить нам наше тяжелое положение. Эта метаморфоза тюремная меня очень удивляла, хотя вскоре все объяснилось: в Казанской губернии не было «Войковского набора», не было еще расстрелов и все жило по инерции старой зарядкой. Только спустя год и здесь полилась кровь ничуть не меньше, чем в других местах. Я, главарь крестьянского восстания 1919 года должен был ожидать самой суровой участи. Однако, мои опасения не оправдались.

В тюрьме с удивлением слушали мои рассказы о «Войковском наборе» и уверяли меня, что в Казани ничего подобного не происходит и подвалы ГПУ пустуют. Впрочем, я в справедливости этого убедился сам: на другой день меня из казанской тюрьмы переправили в казанский подвал.

* * *

Следователь ГПУ молодой человек Стрельбицкий рылся в своем столе. Я сидел против него на стуле и молча ожидал дальнейшего. За длинный трехмесячный этап из Новороссийска до Казани у меня уже обдумано все и все решено. Я по виду совершенно спокоен, ибо готов к самому худшему — смерти. Эта мысль о смерти сделалась привычной и давала мне твердость и спокойствие.

— Нну-с, товарищ Дубинкин.

— Я не Дубинкин. Моя настояшая фамилия — Смородин.

— Так, так, — ехидно улыбается Стрельбицкий, — это мы уже знаем.

Он вынул из ящика своего стола толстое дело, мое дело. Восемь лет ожидало оно меня в архивах ГПУ. Порывшись еще в бумажном ворохе, Стрельбицкий извлек мои фотографии и подал мне.

— Узнаете?

Я равнодушно посмотрел на карточки.

— Вы, конечно, будете оправдываться и вины своей не признаете?

— Вы, гражданин следователь, кажется, собираетесь вести следствие?

— Разумеется.

— Ну, уж нет. На основании манифеста об амнистиия подлежу немедленному освобождению.

Стрельбицкий переглянулся с чекистом, сидящим за другим столом в той же комнате и сказал:

— В этом манифесте сказано о дополнительных инструкциях. Вот на основании этих секретных инструкций ваше дело прекращению не подлежит.

— Это как вам угодно, гражданин следователь, но я вам показаний никаких давать не буду.

Стрельбицкий вопросительно смотрел на второго чекиста, очевидно, его начальника.

— Пусть напишет об отказе давать показания, — говорит тот.

Мне дали формальный бланк опроса подследственных и свидетелей и я подробно изложив свои мотивы об отказе давать показания, расписался и возвратил документ Стрельбицкому. Следователь позвонил и передал меня вошедшему конвоиру.

Очутившись в совершенном одиночестве в довольно большой камере подвала, я затосковал. Мое спокойствие меня оставило и тяжесть легла на сердце.

Отказавшись от показаний, я тем самым, приносил себя в жертву, Здесь не следственное учреждение и не юристы это следствие ведут. Я во власти чекистов, действующих по принципу «коммунистической целесообразности». Всякий протест рассматривается ими уже сам по себе как преступление, а мой отказ от показаний мог рассматриваться еще и как желание избавить от ответственности моих сподвижников по крестьянскому восстанию, живущих теперь легально. Я видел толпы обреченных чекистами на каторжные работы совершенно невинных людей, исключая, конечно, уголовников и совершенно ясно представлял себе, какова будет моя участь «активного контрреволюционера», восстававшего против советской власти с оружием в руках, руководившего, до своего ранения, крестьянским восстанием.

Долго ходил по камере, пока изнеможенный тяжелыми думами не легь на нары совершенно разбитый и обессиленный. Я ни о чем не думал, во всем теле стоял нудный зуд. Хоть бы залиться слезами по детски, но нет слез на моем лице и не прекращается душевная боль.

Ночью я успокаиваюсь и начинаю дремать. Дремота переходит в сон, а после сна проходит и острое ощущение утренних переживаний. Привыкнуть можно ко всему.

Потекли дни подвального сиденья: сегодня как вчера, вчера — как сегодня. Я вижу только охрану — красноармейцев. Они начали ко мне привыкать и некоторые дружелюбно со мною разговаривали, если вблизи не было начальства. Иногда появлялись в моей камере заключенные, но через некоторое время их отправляли или в тюрьму, или на этап и я вновь оставался один в пустой камере.

Однажды, уже под вечер, дверь моей камеры открылась и как-то боком вошел молодой человек, имевший, судя по одежде, ультра буржуазный вид. Дверь за ним закрылась и молодой человек, опасливо поглядев на меня, сел на кончик скамьи.

— У вас тут тепло, — нерешительно сказал он.

— Да, у нас тепло. Разве вы не намерены здесь долго оставаться? — спросил я его.

— Конечно, нет. Это какая-то ошибка. Я думаю меня часа через два выпустят.

— Это вам чекист сказал? — спросил снова я.

— Да, тот, что производил обыск.

— Ну, так вы эти два часа выкиньте из головы. Раздевайтесь и будьте как дома.

— Но я не сделал никакого преступления.

— Сюда садят не столько сделавших уже преступление, но главным образом могущих его сделать. Так сказать — профилактика государственного организма.

Молодой человек недоверчиво на меня посмотрел и, конечно, остался при своем мнении.

К вечеру второго дня молодой человек не мог придти в себя от изумления: в камеру нашу набили человек сорок таких же как он, «красных купцов». Это было началом наступления на городскую буржуазию. С неё требовали валюту, отбирали товары. Среди заключенных очень много было коже — заводчиков. Меня, однако, вскоре перевели в казанскую тюрьму. Дело мое считалось законченным и я должен ожидать в тюрьме приговор.

8. ПУТЕВКА В СОЛОВКИ

В тюремной камере людно и шумно. Все нары заняты сплошь и часть заключенных расположилась под нарами. Я подхожу к камерному старосте — человеку средних лет.

— Где бы поместиться?

Староста дружелюбно меня оглядывает и тут же решает:

— Вот туда, рядом с телеграфными столбами. Да что вы удивляетесь? Вот рядом с двумя телеграфистами.

Телеграфисты приняли меня дружелюбно. Пока я знакомился с камерой, принесли кипяток и мои новые соседи начали меня угощать чаем.

— У нас в казанской тюрьме как в гостинице. Вот подождите, вечером в кино пойдем, — сказал молодой телеграфист.

Я с любопытством рассматривал камеру и удивлялся мягким тюремным порядкам.

— Вот уже и билеты в кино продают, — сообщил один из телеграфистов.

Разбитной курносый паренек, помахивая зажатыми в руке цветными бумажками, предлагал:

— Кто желает в кино — покупайте билеты. Да вы не беспокойтесь, — убеждал он меня, — билет купите, это вам и пропуск в тюремный клуб.

Я купил билет.

Мои соседи по нарам — трое бывших жандармов тоже ожидали приговора о ссылке в концлагерь.

— Может быть вместе угодим, — говорил мне один.

— Ничего, — утешает второй — и там люди живут.

Вечером нам, имеющим билеты в кино, открыли камеру и мы вышли на тюремный двор. Мимо угрюмых каменных корпусов проходим почти к самой задней стене тюрьмы в угловое одноэтажное здание. Там уже людно и шумно. На скамейках пестрая арестантская публика. Женщины сидят отдельно и надзиратель ходит по среднему проходу, наблюдая за порядком.

Патриархальная жизнь казанской тюрьмы успокаивает и даже развлекает. Мы оживленно разговариваем, разглядываем публику.

Из средних рядов на меня пристально смотрит высокий худощавый человек в армейском обмундировании. Я всматриваюсь в него и мы сразу узнаем друг друга.

— Мыслицин! Ведь я вас видал два года назад на сибирской станции.

— Да и я вас тогда видел. Только сделал вид будто не заметил.

Я с волнением всматриваюсь в отмеченное уже временем лицо своего однополчанина — офицера, жму его руку.

19
{"b":"279424","o":1}