— Может быть отдохнем? — спросил он.
— Ну, что ж, посидим, пожалуй. Надо посмотреть в последний раз на море.
— Ну, как знать, последний, а либо нет. Всяко ведь бывает. Вот теперь мы вас в подвалы водим, а придет врёмя, вы нас будете водить. Тут, как сказать, ничего не поймешь.
* * *
Дверь небольшой камеры при пограничном Туапсинском отряде захлопнулась за мной. Словно стержень какой вытянула из меня невидимая рука и я почувствовал тщету и борьбы и бешенной работы, лег на лавку и тотчас заснул.
Проснулся я только ночью. В решетчатое окно тянуло легким прохладным ветерком и были видны меркнущие от утренних лучей звезды. Вот и небо стало багроветь. Я опять закрываю глаза и представляю себе как легкий утренний ветерок рябит море и оно, как и небо, загорается рубинами. Представляю себе и тихий лес, отвечающий легким шелестом утренним ветеркам.
Я уже готов был вскочить и направиться прочь отсюда, но колючая мысль о происшедшем заставила сесть на лавку. Решетка в окне, закрытая дверь — сразу привели меня в себя.
Мысли несутся потоком. Я не могу остановить их бег, сосредоточить на чем-нибудь. Что у меня на сердце? Тяжесть? Нет, равнодушие. Мелькают как сон мои восьмилетние скитания, житье под вымышленной фамилией, потеря близких, детей. И стало еще равнодушнее на сердце. Куда мне стремиться? Что такое я в этой буре, в этом хаосе? Песчинка, трость, колеблемая ветром.
Звякнул ключ и в растворившейся двери, мой конвоир, белокурый парняга. В руках у него корзина.
— Вот тут прислали вам слив. Я взял корзину.
— Корзину обратно, — сказал пограничник.
— Она тут? — спросил я, разумея жену.
— Тут, тут. Через час вас повезут в Новороссийск, — добавил он полушепотом.
Я отдал корзину. Дверь захлопнулась. В моих руках облитые слезами сливы, немой знак присутствия любимой. Может быть это последнее прости.
III. ПО ПОДВАЛАМ И ТЮРЬМАМ
1. В НОВОРОССИЙСКОМ ПОДВАЛЕ
Каменная, не широкая лестница вела вниз, в подвальное помещение. Едва я переступил порог подвалила, как на меня пахнуло запахом пота, смешанного с затхлостью непроветриваемого помещения.
На последних ступеньках я слегка задержался, пытаясь рассмотреть темные силуэты мрачных фигур охранников-красноармейцев.
— Ну, иди, чего стал! — грубо крикнула темная фигура. Я шагнул еще несколько шагов.
— Направо, — командует конвоир.
Я взглянул туда. Справа от общего подвала отгорожено железной решеткой помещение, наполненное полуголыми людьми. Полуголые люди двигались за решеткой молча. Некоторые подошли поближе, прильнули к дюймовым железным трубам, образующим эту решетчатую загородку и с любопытством осматривали меня.
Навстречу мне откуда-то из темного коридора между дощатых перегородок, слева от решетки, вышел невооруженный охранник со связкою ключей.
— Куда его? — обратился он в полумрак.
— В первую, — сказала темная фигура.
Где-то в полумраке щелкнул замок, открылась легкая дощатая дверь и пропустила меня, ошеломленного темнотой в клетку.
— Так это и есть камера подвала номер первый, — пронеслось у меня.
Я стоял в нерешимости среди молчаливых фигур и старался рассмотреть и их и помещение.
Камера была отгорожена от угла двух наружных стен каменного подвала. В левой стене под самым потолком было окно, но из него проникал в камеру только полусвет: снаружи был футляр и свет попадал только через верхнее отверстие этого футляра. Впоследствии я узнал: в таких футлярах все окна подвалов ГПУ.
Ко мне подошел плотный среднего роста человек в очках с черепаховой оправой. Узнав в нем зава губернской стазрой (станция защиты растений) энтомолога Беляева, я воскликнул:
— И вы здесь. Давно ли?
Отовсюду на меня зашикали.
— Тише. Здесь говорят только вполголоса, — сказал Беляев.
— Так вот почему безмолвны полуголые фигуры, — опять мелькнуло у меня в голове.
Беляев продолжал пониженным голосом:
— Идемте к камерному старосте, он вас запишет и укажет место.
Камерный староста священник Сиротин постарался меня успокоить как мог, хотя я и не проявлял особого беспокойства: мой организм окреп у лазурных вод. Староста указал мне место на полу у самой двери, сообщил о неписанных правилах внутреннего распорядка, о подвальных обычаях.
К вечеру я уже освоился со своим новым положением и стал знакомиться с населением камеры и её жизнью. Здесь впервые за время моего подсоветского нелегального существования передо мною во всей наготе предстала сила, держащая в тисках мою Родину. Здесь темным силам не нужно было прибегать к мимикрии, делать вид людей не чуждых гуманизму и даже почитающих некоторые, выработанные христианской культурой обычаи и идеи. Здесь юдоль плача и отчаяния. Отсюда нет спасения. Освобождения из этих мест отчаяния редки. Многие уже не видят больше белого света и идут отсюда в могилу.
Разумеется, все это я знал и ранее теоретически. Но теперь это неизбежное, меня ждавшее, предстало передо мной во всей своей ужасающей гнусности. Я ощутил безвыходность своего положения, ощутил эти стены, держащие меня в плену и в душу заползло отчаяние.
Я лежал в полусумраке на полу и теперь сквозь решетки видел мрачную фигуру красноармейца с ружьем-автоматом в руках. Рядом стоял пулемет. «Оставь надежду всяк сюда входящий», казалось заявляла эта неподвижная вооруженная фигура охранника обреченных людей.
* * *
Я и Беляев разговариваем вполголоса около окна в футляре. Он снова достает объемистую рукопись с изложением в ней ряда обвинений, ему предъявленных следователем — чекистом, и своих возражений на них. Кропотливо, но убедительно он разбивает все пункты обвинения. Самый главный пункт — сокрытие воинского звания. Его, поручика, обвиняют будто он генерал.
— Вы думаете, вас выпустят? — осведомляюсь я.
— Ну, выпустить — не выпустят, но все-таки не так далеко запекут.
— Так у вас же нет в сущности никакой вины.
— А вы думаете — здесь у кого-нибудь есть какая то вина? Виновные отсюда живыми не уходят.
Такое сообщение вовсе не было утешительным для меня. Я, главарь крестьянского восстания, живший в советских недрах целых восемь лет под вымышленной фамилией, мог рассчитывать только на пулю. Напрасно перечитывал я много раз подряд «уголовный кодекс», изданный в виде маленькой брошюрки. С его сереньких страниц передо мною вставал призрак неизбежного.
И припомнились мне сотни возможностей скрыться заблаговременно от ареста, возможностей, мною не использованных. Я знал более чем кто-либо из моих товарищей по несчастью двуличность и преступность коммунистической власти. Надежда, неясная надежда на эволюцию большевиков удерживала меня на месте и я оставлял свои планы бегства от малейших подозрений. Истину об отсутствии большевицкой эволюции пришлось мне купить ценою многолетних страданий и горя.
Ко мне подошел Сиротин.
— Знакомитесь с обстановкой? — спросил он участливо.
— Да, знакомлюсь, — сказал я, покачав головою. — Только лучше было бы совсем этих подвальных тайн не знать и погибнуть неожиданно.
Я рассказал Сиротину о своей борьбе с советской властью, участии в крестьянском восстании и ждал от него подтверждения своих пессимистических предположений.
— Дело не так уж и мрачно, как вы предполагаете, — возразил он — во первых, вас отправят по этапу к месту совершения преступления — в Казань, а во вторых — ваше дело будет рассматриваться после октября и может попасть под амнистию, ожидаемую по случаю десятилетия советской власти.
Действительно, через несколько дней всё это начало осуществляться. Меня вызвали к следователю ГПУ.
Опять я очутился вне решетки подвала. Сзади шел чекист, держа наган в руках и командуя мне: