После обеда подходит нашей камере очередь идти на прогулку. На дворике, при возврате камеры с прогулки, можно было зайти за выступ крыльца и отстав от своей камеры, подождать следующую и с ней еще полчаса погулять.
Сергей Васильевич прогуливался с человеком средних лет, одетым в рваную блузу и брюки цвета хаки. На голове у него шапочка тюленьей кожи. Он был не из нашей камеры, словчил отстать от своих и теперь гулял с нами. Я подошел к ним.
— Вот вам, — обратился ко мне Жуков, — кругосветно-тюремный путешественник; уже побывал на Соловках и опять, по-видимому, собирается туда же.
Я заинтересовался. История «путешественника» оказалась очень несложной.
Просидел этот бывший крупный помещик три года на Соловках за свою «буржуазность» и был после отбытия каторги водворен на три года в ссылку в одну из губерний. За попытку удрать его схватили. При обыске нашли у него адреса некоторых высокопоставленных особ в Болгарии. Новый срок в три года Соловецкой каторги ему был, конечно, обеспечен.
Дзюбин (так звали соловчанина) довольно спокойно относился к своей судьбе и равнодушно ожидал этапа. Для него тюрьма уже перестала быть тюрьмой. Как я узнал потом, из чувства человеколюбия он не рассказывал нам — будущим соловчанам — о Соловецкой каторге ничего ужасного, отделываясь общими фразами. Для нас же Соловецкая каторга была большим, но отнюдь не зловещим иксом.
4. БЕРУТ СМЕРТНИКОВ
По тюрьме поползли слухи. Тюремные надзиратели взяли у камерных старост списки заключенных и с озабоченным видом ходили по камерам, что-то в списках отмечая. Старые тюремные сидельцы поняли эти приготовления. И замолчали обреченные, бросив и занятия дозволенными играми и разговоры. Каждый ушел в себя, каждый чувствовал, как надвигается нечто неизбежное.
Вечерняя поверка была раньше обычного. Как-всегда надзиратель перестукал деревянным молотком прутья оконной решетки, но вместо обычной шутки или пожелания, ни слова не сказал и исчез.
Тюрьма замолкла. Из-за оконной решетки поползла ночная темнота, скрыла груду лежащих на нарах и на полу тел, загустила сумрак под нарами.
Мы лежали тихо, неподвижно. Каждый звук извне отдавался в камере и заставлял вздрагивать. Где-то в отдалении застучал мотор автомобиля. В окно проскользнула резкая полоса света от автомобильных фар и замерла на уголке потолка и стены.
Опять звонкая тишина. Где-то хлопнула железная дверь и по тюремному двору гулко застучали шаги.
Идут…
Еще стук открываемых дверей. Топот шагов по лестнице. Опять стук двери, ведущей в коридор.
В жуткой тишине не слышно даже дыхания притаившихся людей. Время словно остановилось.
У соседней камеры звякнул железом о железо ключ, и скрипнула дверь.
Что там происходит? Звенящая тишина не нарушается ничем.
Вот опять где-то неясный шум, словно хрип.
И снова шаги по коридору — дробный стук многих ног.
Неужели к нам?
Нет, опять в соседней камере. Опять хлопает железная дверь вдали, а здесь жуткая тишина. Снова хлопнула дверь. Шаги стучат, удаляясь. Опять хлопает коридорная дверь. На минуту все замолкает. Уже готов вырваться вздох облегчения — пронесло… Но нет, звуки шагов возобновляются. Стук их все громче и громче. Вот они у двери. Ключ звякает о металл замка и вдруг летит на пол.
Камера замерла. Ужас и отчаяние, казалось, залили все. Время остановилось.
В открытую дверь камеры вошли трое. При свете фонаря надзиратель читает по списку:
— Стасюк, Григорий Иванович.
Медленно поднимается с нар приземистый, старый казак и начинает надевать ботинки. Сосед не выдерживает:
— На што воны тоби те ботинки?
Казак, однако, надел ботинки, перекрестился.
— Ну, прощайте.
Темную его фигуру поглотила коридорная темнота. Мертвое молчание застыло над неподвижными людьми. У двери, освещаемой фонарем, третий пришедший, одетый в кожаную куртку, нелепо улыбался во всю свою широкую физиономию.
Дверь гулко захлопнулась вслед за ушедшими и прострекотал замок. Богатырь казак Хоменко вздохнул, как кузнечный мех и зашуршал папиросной бумагой.
Со всех сторон на него зашикали:
— Брось свою бумагу, Хоменко… Что ты делаешь? Брось… Если бы тебе пришлось…
Хоменко продолжал завертывать папиросу.
— А если бы то и мне пришлось — не смог помереть бы што ли?
В голосе у него против воли звучала радостная нотка — пронесло.
Неожиданно около нашей камеры послышались вновь шаги, вновь загремел ключ в скважине и, не успели опомниться узники, как сухой голос надзирателя произнес из коридорной темноты:
— Хоменко, Прокоп Ильич.
Богатырь кузнец сел на нарах, пораженный как громом, и остался неподвижен.
— Хоменко, одевайсь, — слышится из коридора. Хоменко медленным движением берет в руки ботинки и вдруг опускает обессилевшие могучия руки.
— За что это меня? — спросил он упавшим голосом.
— Живо, живо, Хоменко, — подгоняют из коридора. Хоменко кое-как оделся и стал около нар, твердя только эти два слова: «за что?»
Палач в кожаной куртке подошел к нему, схватил его за руку и рванул. Хоменко нелепо шатнулся и отлетел к двери камеры. Силы оставили богатыря и ужас сделал его малым ребенком. Еще момент — и он скрылся в коридорной темноте, подталкиваемый палачами.
5. НА ЭТАП
Идут тоскливые дни. Мы все еще не можем опомниться от кошмарной ночи. Уныние овладело тюремным населением… Казалось — каждый только и думал, как бы получить каторгу вместо расстрела.
Однажды днем в нашу камеру посадили рабочего. У него не было вещей, не было и вопроса о месте для него. Он сидел в сторонке, поглядывая на угнетенных ночными страхами сидельцев. Я заговорил с ним и он охотно поддержал разговор. Рабочий оказался из уфимской губернии — земляк. Мы с ним разговорились о своем крае, о многоводных реках и дремучих лесах.
— Почему это у вас вещей нет? — осведомился я.
— Да, видите — ли какое дело, я наказание в тюрьме отбываю по приговору нарсуда и работаю на «заднем тюремном дворе». Вчера проштрафился: выпил немного. Ну, меня и ткнули сюда к вам, вместо карцера.
— Сколько в последний раз человек расстреляли?
— Двенадцать. Я и еще двое рабочих и могилы им заранее выкопали на косе у моря.
— Много в этом году расстреляли?
— Да, за полгода двести пятьдесят человек. Доктор тюремный считал. Я слышал ихний разговор с начальником тюрьмы. Ну, это только из тюрьмы взято двести пятьдесят. В подвале там много, не двести пятьдесят.
Парень взглянул на меня и, с сожалением покачав головой, продолжал:
— Как это только и дальше будет? Каждые две недели из нашей тюрьмы уходит этап человек по полтораста — двести. Все в концлагерь, да в ссылку.
Днем пришел начальник тюрьмы в сопровождении надзирателей. В руках у начальника список, написанный на пишущей машинке.
— Послезавтра на этап, — объявил он. — Теперь послушайте кому что назначено.
Далее следовало чтение длинного списка фамилий с отметками против фамилий в какой лагерь и на какой срок идут заключенные.
Вздох облегчения вырвался из многих грудей. Вот уж теперь можно сказать — пронесло. Соловки так Соловки. Самое главное убрались от расстрела, — читал я в глазах ссылаемых на каторгу.
Опять потянулось тягостное ожидание. Мы ходили на прогулку, жили от утреннего чая до обеда и от обеда до вечерней каши. Обед обычно разносился в жестяных тазах «бачках». Никто почти этой баланды не л. Питались приносимыми из дому передачами. Деревня времен расцвета нэпа и при суррогате собственности на землю, цдела изобилием и, конечно, кормила своих попавших в пасть ГПУ сеятелей прекрасно.
Все деятельно готовились на этап. В камеру вместе с передачами съестного стали приносить шубы, полушубки, сапоги, мешки с сухарями, чемоданы.
В день отправки нашего этапа, численностью в полтораста приблизительно человек, мы были выстроены с вещами на дворе. Конвоиры — грубые до хулиганства украинцы, приступили к личному обыску.