Должен добавить (точности ради), что не был уверен в этом столь мрачном эпизоде, неуверенность, которая делала его еще мрачнее, поскольку вывести его на свет можно было лишь посредством озабоченного “полагаю”. И однако кое-что произошло; в этом веселом мире я вряд ли сподобился бы снова ответить: “Ну да, все в порядке”, уж больно причудливо прозвучал бы этот ответ — и, может быть, в том его вина; но у меня сложилось впечатление, что своим отступлением перед очевидностью она неосторожно извлекла на дневной свет пролог дня, каковой вообще не должен был переступать порог пробуждения, живой отблеск, перед которым она продолжала отступать и который отражался, мне кажется, в угрожающем выражении ее собственного взгляда, в том, как свирепо, но и тревожно она теперь меня разглядывала, свирепо, враждебно и бессильно (у нее были большие выпуклые глаза, очень напряженный и очень сухой взгляд; под завесой озабоченности глаза стали еще больше, но смягчились, и эта мягкость была полна угрозы).
Еще один признак ее озабоченности — то, что она попыталась — когда я спросил, еще ее не отпустив: “Давно ли вы здесь?” — все или по крайней мере кое-что мне сказать. Насколько я мог видеть, это была словно панорама искушения, мольба о вечном счастье, предложение вручить мне ключи от царства, что в конце концов прояснилось следующей не без размаха прозвучавшей фразой (которая донельзя напоминала ответ на мои тщетные вопросы, что же “на самом деле” произошло): “Никто здесь не хочет ввязываться в историю”.
Эта фраза произвела на меня сильное впечатление. Мне показалось, что я увидел, как из нее хлынул свет, я дотронулся до удивительно светозарной точки. Фраза? оползень, еще не вставленный в раму портрет, живо искрящееся движение, которое бросало свет, на мгновение ослепляя, и было это не спокойное свечение, но роскошный и капризный случай, прихоть светозарности.
Меня ослепили эти слова. В действительности в них содержался полный итог, чудесное резюме, которое, как мне казалось, отбрасывало в тень все то, что в определенные моменты я смог постичь в ситуации (может быть, я должен добавить в свое оправдание, что ничего сложного не происходило: я думал, мне приходила идея за идеей; кто воспротивится подобным чарам?). И несомненно, каким бы ни было мое удовольствие от рассмотрения подобного призрачного освещения, я не был слеп к его опасностям, но мой восхищенный вид оказался, не иначе, достаточно явным, чтобы Клавдия поверила, что я целиком перешел к этому могущественному способу видеть. Посему, когда я спросил, указав на ее подругу: “И она тоже?”, у нее не вызвало ни малейшего труда с энтузиазмом ответить: “Она еще меньше, чем остальные!”
Я со всей возможной стойкостью снес эти с легким сердцем отпущенные полновесные слова (хотя “остальные” не отличалось особой внятностью); но несмотря ни на что не мог разделить ее энтузиазм. Под их впечатлением, думаю, я ее и отпустил. Но она, не теряя времени, меня поддела:
— Она подчас далеко, очень далеко, — сказала она, сопровождая свои слова впечатляющим жестом руки.
— В прошлом? — робко спросил я.
— О! много дальше.
Я поразмыслил, пытаясь отыскать, что же действительно может быть дальше прошлого. Она, однако, по-видимому, вдруг испугалась, что побудила меня заступить за грань, и с силой вцепилась в меня, потом, поколебавшись, произнесла сдавленным тоном:
— Она вас видит.
Я тут же ощутил тягостную неловкость, я, должно быть, потупил перед этими столь необыкновенно отталкивающими (и к тому же презрительными) словами глаза, и неловкость моя лишь увеличилась, когда я услышал, что спрашиваю ее:
— Где это?
— Да повсюду; там, где вы.
По-моему, на этих словах голос ее слегка сдал, отчего в нем возникла не свойственная ей нотка нежности. Она не стала отводить глаз и встретила меня своим смягчившимся и из-за этого угрожающим взглядом. Тут-то я и заметил, до чего мне нравится и притягивает к себе этот угрожающий отблеск. Я сказал ей:
— Вы же не до такой степени меня ненавидите!
Она задумалась, не отводя, однако, от меня взгляда:
— Я вам по-своему симпатизирую. — Нагнувшись ко мне, она добавила своим мрачным голосом: — Симпатия к врагу — очень сильное чувство.
— Но, — весело сказал я, — я вам не враг. Я только-только проснулся и в этот миг вас касаюсь. И мне это очень приятно. Давно ли вы здесь?
— Осторожно, — сказала она, с содроганием меня отталкивая, — она хрупка; она почти никто.
И я тоже ощутил холодное дуновение, ледяную вкрадчивость, пришедшую, как мне почудилось, от пробуждения (но в дальнейшем я решил, что вкрадчивость таилась в недрах ее странно неуместных слов, ибо они, как мне казалось, касались ее самой, она же явно относила их к своей подруге). Она до того смутилась, что поспешила вернуться на менее опасный путь и со своим восхитительным хладнокровием произнесла:
— Естественно, вы смотрите на то, что перед вами, вы стараетесь далеко не заходить. — Потом добавила: — Знаете, за Уралом женщины в былые времена были не приучены часто присаживаться. Даже когда им нечего было делать, они замирали, как столбы, у себя на кухне. И в театре тоже, стоять — в порядке вещей.
Я не сумел освоиться с этими словами столь быстро, сколь она меня к тому подталкивала. Я ждал чего-то от комнаты, в ней мне открылись обширные бесплодные пространства, действительно напоминавшие неподвижность великих равнин.
— Как бы там ни было, — сказал я ей, — вы переутомились.
— У меня такой усталый вид?
— О! да, предельно. — Но увидев, какой эффект произвел этот крик удовольствия, я поведал ей его причины:
— Так, — сказал я, — вы более доступны.
Не знаю, что она об этом подумала. Она погрузилась в скрытное, неподвижное наблюдение, казавшееся следствием всего, что мы наговорили. Но о чем она думала, тут же вскрылось:
— Почему вы не удовлетворены тем, что имеете?
Я неловко к ней пригляделся.
— Но, — сказал я, — я не имею того, что имею.
Хотя эта фраза и казалась почти безобидной, ее, однако, оказалось достаточно, чтобы вскрыть между нами новую перспективу. Конечно, она хотела мне что-то сказать, но не менее хотела и заставить что-то сказать меня.
— Зря вы не спите, — настаивал я. — Сами для себя вы должны признать, что, несмотря ни на что, так и произойдет…
— Что произойдет?
— Рано или поздно все это выскользнет у вас из рук.
Если я рассчитывал на эту грубость, чтобы поколебать ее упрямство, то явно обманулся.
— Ну и почему, — сказала она, — вы хотите в этом преуспеть?
Почему? Я рассмеялся над ее вопросом.
— Да не хочу я этого, — сказал я ей, — совсем не хочу.
Это ее ничуть не поколебало.
— Вы, может, хотите этого не так, как могу хотеть того, что делаю, я, но все же это нечто крайне желаемое: я это чувствую, — сказала она непреклонным тоном.
— О! что касается желаний, в этом вы разбираетесь, — добродушно ответил я. — Ну хорошо, теперь моя очередь: если “я этого хочу”, почему не хотите этого вы?
Но, поразмыслив, она явно забеспокоилась — эмоция, вызвавшая у меня изумление. И тихо произнесла:
— Я не хочу этого, может быть, не так сильно, как вы полагаете, не так сильно, как ранее. — Она на секунду остановилась. — Временами я чувствую и себя тоже внутри этого желаемого.
— Вы? Именно себя?
— То, чего я хочу, мою волю. Зря я ничего не спускаю, никогда не теряю ее из виду: мне с этим не совладать.
Голос ее опять начал, чуть вибрируя, сдавать, что делало его столь замечательным.
— Но мне кажется, что до сих пор вы, напротив, весьма успешно в этом преуспевали. Знаете, вы были просто удивительны.
Она не слушала, и однако, сквозь поток своих мыслей, должно быть, распознала движение моей, ибо намекнула на нее с неожиданной скорбью:
— И вы тоже, вот только что, вы были так далеко…
— Был далеко?
Она начала было весьма впечатляющее движение, потом, опершись, словно чтобы обрести равновесие, о саму себя, произнесла со скорбным спокойствием: