Не поддавалась в этой бездне одна Анна. Мертвая, рассеянная ближе некуда к пустоте, она все еще находила там останки тех, с кем и во время крушения продолжала сохранять в своих чертах что-то вроде семейного сходства. Если он подступался к ней в лоб, грубо, стремясь застать врасплох, она всегда представала лицом. Она менялась, не переставая быть Анной. Была Анной, не имея с Анной уже никакого сходства. С собственным, вплоть до последних черт, лицом, и однако во всем подобная кому-то другому, она оставалась все той же, Анной, вполне Анной, чего он не мог отрицать. На дороге она виделась ему паучихой, которая ничем не отличалась от юной девушки и, последняя представительница легендарной расы, со странным спокойствием прогуливалась в пустынном мире среди исчезнувших трупов, опустошенных людей. Она шагала на восьми огромных лапах как на двух изящных ножках. Ее черное тело, ее свирепый вид, наводивший на мысль, что она готова укусить, тогда как на самом деле она собиралась спасаться бегством, ничем не отличались от принаряженного тела Анны, от непринужденного вида, который она принимала, когда к ней пытались присмотреться поближе. Продвигалась она рывками, то пожирая пространство за несколько скачков, то ложась на дорогу, ее высиживая, вытягивая из себя, словно незримую нить. Даже не съежившись, проникала она в окружающую Фому область. Она неудержимо приближалась. Останавливалась перед ним. И вот, в тот день, захваченный столь невероятной стойкостью и настойчивостью, признавая в ней своего рода беззаботность, каковая не могла исчезнуть среди испытаний и казалась отголоском воспоминаний о свободе, увидев, как она выпрямляется на своих длинных лапах, держится вровень его лица, чтобы пообщаться с ним, источая вихрь оттенков, запахов и мыслей, он обернулся и с горечью посмотрел назад, словно путешественник, который, ошибшись дорогой, удаляется, сжимается и в конце концов исчезает в мысли о своем путешествии. Да, он узнал этот лес. Узнал и это заходящее солнце, и засыхающие деревья, и чернеющие на них зеленые листья. Он попытался стряхнуть огромный груз своего тела, недостающего тела, иллюзию которого он носил, словно позаимствованное тело. Ему нужно было почувствовать тот искусственный жар, который он сам же, будто какое-то чужое солнце, и испускал, услышать дыхание, выбивающееся из ложного источника, вслушаться в ложное сердце. А ее, узнал ли он ее, умершую и стерегущую за гнусным подобием, готовую явиться такою, какой она была, в воздухе, усыпанном крохотными зеркалами, в которых продолжала жить каждая ее черта. “Это вы?” — спросил он. И тут же увидел пламя в глазах, печальное и холодное пламя на лице. Он вздрогнул в этом неведомом теле, а Анна, почувствовав, как в нее входит горестный дух, погребальная юность, которую она была обречена любить, поверила, что вновь становится собою.
VII
Анна пережила несколько дней огромного счастья. Она не могла и мечтать о таком простом счастье, такой милой нежности. С нею он вдруг стал существом, коим она располагала безо всякой опаски. Если она и завладевала им, то происходило это с совершеннейшей свободой. А он, он не пожалел для нее своей головы. Слова его, прежде чем быть произнесенными, пребывали то в его, то в ее устах, настолько он дозволял ей делать то, что захочется. В этом обыкновении, которым Анна наслаждалась всей душою и без всякого риска, что позволяло ей относиться к чужому телу, как если бы оно принадлежало ей, присутствовало настолько опасное легкомыслие, что у любого защемило бы сердце. Но она видела в нем только никчемный рот, поверхностные взгляды и, вместо того чтобы испытывать неловкость, сознавая, что человек, с которым она не может сблизиться, которого и не мечтает заставить говорить, соглашается сидеть, уткнувшись головой в ее колени, этим развлекалась. Подобное ее поведение вряд ли имело оправдание. Можно было предугадать, что с минуты на минуту между этими телами, столь интимно связанными настолько зыбкими узами, пробежит искра, страшным образом обнаруживающая нехватку этих уз. Чем глубже он отступал в самого себя, тем дальше она легкомысленно заходила. Он притягивал ее, и она погружалась в это лицо, полагая, что все еще ласкает его очертания. Не потому ли не предпринимала она никаких предосторожностей, что думала, будто имеет дело с существом недоступным или, напротив, слишком легкодоступным? Что ее взгляд не отрывался от него, была ли то бесстыдная или же безнадежная игра? Слова ее напитывались влагой, даже мельчайшие движения приклеивали ее к нему, а тем временем внутри нее набухал мешок с флегмой, откуда она могла в подходящий момент извлечь необыкновенную силу сцепления. Она покрывалась присосками. Вся, и внутри, и снаружи, была одной пытающейся затянуться раной, приживляющейся плотью. И, несмотря на все эти перемены, продолжала играть и смеяться. Протягивая ему руку, она сказала:
— Да кто вы, собственно, такой?
По сути дела в этом замечании не было никакого вопроса. Как могла бы она при всей своей ветрености выспрашивать того, чье существование являлось поставленным перед ней жутким вопросом? Но она, судя по всему, сочла поразительным и слегка шокирующим, да, именно шокирующим, что до сих пор не преуспела: не в том, чтобы понять его, что было бы просто пределом самомнения, а в том — и на сей раз неосторожность уже не знала себе пределов, — чтобы получить о нем какие-либо сведения. И этой дерзости ей было еще мало, поскольку сожаление, которое она испытывала, потому что не знала его, вместо того чтобы пытаться найти оправдание за свою необычную форму в неистовстве и безумии выражения, представало каким-то беззастенчивым и чуть ли не безразличным. Под благовидной внешностью, какою обладают все подобные действия, крылась самая настоящая попытка испытать судьбу. Она взглянула ему в лицо:
— Но что же вы такое?
Хотя она и не надеялась получить ответ и, будучи даже уверенной в том, что он не ответит, на самом деле и не ставила вопроса, уже в самом предположении, что он мог бы дать ответ (естественно, он не ответил бы, она не просила отвечать, но адресованным лично ему вопросом по поводу его личности делала вид, будто может истолковать молчание как случайный отказ ответить, как способное в один прекрасный день измениться отношение), крылось такое злоупотребление, это был столь низменный способ обращаться с невозможным, что перед Анной внезапно предстал весь ужас той сцены, в которую она с завязанными глазами бросилась, и, выйдя из спячки, она в одно мгновение осознала все последствия собственного поступка и безумие своего поведения. Первой ее мыслью было не дать ему ответить. Ибо теперь, когда она опрометчивым и безалаберным поступком отнесла его к разряду тех, кого можно спросить, главная опасность заключалась в том, что и он, в свою очередь, начнет относиться к себе как к тому, кто может ответить, и добьется, чтобы она услышала его ответ. Она чувствовала, что эта угроза переместилась куда-то вглубь ее, на место произнесенных ею слов. Он уже хватался за протянутую ему руку. Хватался грубо, наводя Анну на мысль, что понимает ее рассуждения и что в конце концов контакт между ними, чего доброго, все же возможен. Теперь, когда она была уверена, что со своей беспощадной непреклонностью он скажет ей, если заговорит, все, что у него есть сказать, ничего от нее не скрывая, скажет ей все, так что, когда он кончит говорить, его безмолвие, безмолвие существа, которому больше нечего выдавать и которое в то же время ничего не выдало, станет еще ужаснее, она была уверена, что он заговорит. И эта уверенность была так велика, что ей показалось, будто он уже заговорил. Он окружал ее, словно пучина. Кружил вокруг нее. Зачаровывал. Он собирался поглотить ее, превратив самые неожиданные слова в слова, которых она уже не сможет больше ждать.
— Что я такое…
— Замолчите.
Было уже поздно, и, отлично зная, что часы и дни играют роль только для нее, в сумерках она кричала еще громче. Она подошла, легла лицом к окну. Ее лицо оплыло, замкнулось. Когда темнота стала полной, склонившись своим сморщившимся лицом к тому, кого теперь, на своем новом, пришедшем из низов языке называла другом, и не обращая внимания на состояние, в котором находилась, она захотела, словно валящийся с ног от усталости пьяница, который объясняет себе, что не может идти, из-за того что пьян, она захотела понять, почему зашли в тупик их отношения с этим мертвецом. При всей низости своего падения и, возможно, благодаря ей, она ясно видела, что между ними имелась разница, причем разница очень большая, но не такая, чтобы их отношения оказались раз и навсегда обречены, и ее внезапно насторожили все те любезности, которыми они ранее обменивались. В тех тайниках, где она скрывалась, она с преисполненным хитрости видом говорила себе, что не даст себя обмануть внешностью этого безупречно милого молодого человека, и скрепя сердце вспоминала его приветливые жесты и непринужденность манер. Если она не доходила до того, чтобы заподозрить его в лицемерии (она могла жаловаться, могла низменно расплакаться из-за того, что он удерживал ее в тридцати саженях под истиной, среди блистательных и тщетных слов; но ей, несмотря на исподволь предпринимаемые попытки говорить о нем и о себе одними и теми же словами, не приходило в голову, будто в том, что она называла характером Фомы, имелось нечто двуличное), то потому, что ей достаточно было повернуть голову, и в необходимом ему безмолвии она угадывала его столь непреодолимым, что отчетливо ощущала, в чем и почему было бы нелепо Называть его скрытным. Он ее не обманывал, она, однако же, была им обманута. Предательство кружило вокруг них, тем более ужасное, что предавала его она и что она сама обманывалась, не имея надежды положить подобному заблуждению конец, поскольку, не зная, кто он такой, всегда находила в его недрах кого-то другого. Усугубляла ее заблуждение даже ночь, даже время, заставлявшее без устали предпринимать одни и те же попытки, в которых она с униженным и отчаянным видом и увязала. Эта история была лишена событий, пуста до такой степени, что любое воспоминание и любая перспектива в ней упразднялись, и тем не менее извлекала из этого отсутствия свое неумолимое течение, в неудержимом порыве, казалось, влекшее все к неотвратимой катастрофе. К чему все шло? Она об этом ничего не знала, но, посвятив всю свою жизнь ожиданию, сливала свое нетерпение с надеждой принять участие в некоем всеобщем катаклизме, в котором вместе с живыми существами оказались бы уничтожены и разделяющие их расстояния.