Литмир - Электронная Библиотека

VIII

В этом-то новом состоянии она, чувствуя, что сама становится необычайной и несоизмеримой реальностью, коей она питала свои же надежды, наподобие чудовища, которое никому, даже ей, не было явлено, осмелела еще более и, кружа вокруг Фомы, в конце концов приписала затруднения в своих с ним взаимоотношениях мотивам, проникнуть в которые было все легче и легче, находя, например, ненормальным то, что не удается ничего узнать о его жизни и что при всех обстоятельствах он остается безымянным и лишенным истории. Вступив однажды на этот путь, она утратила все шансы вовремя остановиться. С таким же успехом можно было говорить все, что угодно, с единственным намерением подвергнуть слова испытанию. Но, отнюдь не снисходя до подобных предосторожностей, она сочла должным на языке, чья высокопарность не вязалась с ее прискорбным положением, возвыситься до обусловленного правдоподобием этих слов опошления. То, что она ему сказала, приняло форму прямой речи. То был преисполненный гордыни крик, который озвучивал наяву отголоски сна.

— Да, — сказала она, — мне хотелось бы вас видеть, когда вы один. Если бы я когда-нибудь смогла оказаться перед вами, совершенно от вас отстранившись, у меня появился бы шанс с вами сблизиться. Или, скорее, я знаю, что с вами не сближусь. Единственная возможность, которая у меня есть, уменьшить разделяющее нас расстояние, это бесконечно удалиться. Но я ведь и так уже бесконечно далеко и не могу удалиться еще больше. Как только я вас коснусь, Фома…

Едва произнесенные, слова эти увлекли ее за собой: она видела его, он сиял. Голова откинулась назад, из горла поднимался едва слышный шум, гнавший прочь любые воспоминания; теперь не было никакой надобности кричать, ее глаза закрылись, дух был опьянен; дыхание стало медленным и глубоким, вновь обрели себя руки: если рассудить, это должно было длиться без конца. Но, словно безмолвие было также и приглашением вернуться (ибо оно ее ни к чему не побуждало), она поддалась, открыла глаза, узнала комнату, и в очередной раз все должно было начаться заново. Не получив желаемого объяснения, она не расстроилась, а, скорее, осталась безучастной. Для нее, наверняка, уже невозможно было поверить, что он способен открыть ей то, что для нее было своего рода секретом, а для него никоим образом к секретам не относилось. Напротив, ухватившись за идею, что сказанное ею может несмотря ни на что сохраниться, она намеревалась донести до него, что, хотя и отдает себе отчет в разделяющем их огромном расстоянии, все же будет до самого конца упорствовать, дабы удержать с ним контакт, ибо если в ее потребности высказать, что при всей бессмысленности того, что она делала, она тем не менее делала это со знанием дела, и присутствовало нечто постыдное, то присутствовало также и нечто весьма искусительное. Но вот только можно ли было поверить, что при всем ребячестве подобной затеи она сможет с этим справиться? Говорить, ну да, она могла начать говорить — с тем же чувством вины, что и сообщник, предающий своего напарника признанием не в том, что знает, — он не знает ничего, — а в том, чего не знает, — ибо была не в силах высказать что бы то ни было истинное или просто на истину похожее; и все же то, что она говорила, ни в чем не приоткрывая для нее истину, не проливая в виде компенсации ни малейшего света на загадку, сковывало ее так же тяжко, быть может, еще тяжелее, как если бы она выдала самую сердцевину того, что следовало хранить в секрете. Отнюдь не способная проскользнуть затерянными тропками, сулившими бы ей надежду к нему приблизиться, она только и делала, что сбивалась в своем странствии с пути и увлекала за собою иллюзию, которая даже в ее глазах была не более чем иллюзией. Несмотря на помрачение своего зрения, она все же подозревала о ребяческом характере собственного плана, как и о том, что совершает тяжкую и не сулящую никакой выгоды ошибку, хотя у нее была также и мысль — и в этом-то как раз и заключалась ошибка, — что с того момента, как она совершила из-за него или по его поводу ошибку, она создала между ними отношения, с которыми ему, чего доброго, придется считаться. Но она однако же догадывалась, как опасно было видеть в нем существо, познавшее события несомненно отличные от других, но по сути со всеми остальными схожие, погружать его в ту же воду, что протекла над нею. В любом случае, отнюдь не мелкой неосторожностью было смешивать время, свое личное время, с тем, что времени чуралось, и она знала, что для ее собственного детства не может выйти ничего хорошего из карикатурного образа — и было бы еще хуже, если бы этот образ оказался совершенен, — который составил бы о детстве тот, кто не мог иметь связанных с историей черт. Итак, в ней поднималось беспокойство, словно время было уже искажено, словно все ее вновь поставленное под сомнение прошлое представало в бесплодном и непоправимо виновном будущем. И она даже не могла утешаться мыслью, что из-за произвольности того, что она могла сказать, сам риск был кажущимся. Напротив, она знала, она чувствовала — с тревогой, которая, казалось, угрожала самой ее жизни, но была этой жизни куда драгоценнее, — что, хотя и не должна, каким бы образом ни говорила, сказать ничего истинного, все же рисковала, придерживаясь лишь одной версии среди многих, отбросить ростки приносимой в жертву истины. И еще она чувствовала — с тоской, которая угрожала ее чистоте, но приносила новую чистоту, — что, даже попытавшись укрыться за самым что ни на есть произвольным и невинным мысленным воссозданием, окажется принуждена ввести в свой рассказ и что-либо серьезное, некое непостижимое и ужасное воспоминание, так что по мере того, как из тени, обретая благодаря бесполезной тщательности все растущую и все более искусственную точность, станет выходить эта ложная фигура, сама она, рассказчица, уже обреченная и преданная демонам, непростительным образом свяжет себя с подлинной фигурой, знать о которой ничего не будет.

— То, что вы такое… — сказала она. И, произнося эти слова, казалось, танцевала вокруг него, толкала, от него ускользая, в мысленную волчью яму. — То, что вы такое…

Она не могла говорить и тем не менее говорила. Ее язык дрожал так, что казалось, будто она выражала смысл слов, не говоря ни слова. Потом, внезапно, отдалась потоку слов, которые произносила тихим, низким голосом, постоянно меняя интонацию, словно звуки, осколки слогов были для нее лишь средством отвлечься. Можно было сказать, что, разговаривая на языке, принять который за язык не позволял его детский характер, она придавала незначащим словам видимость слов невразумительных. Она ничего не говорила, но ничего не говорить было для нее слишком значимым способом выражаться, ей удавалось сказать еще меньше, если она опускалась уровнем ниже. Она без конца отступала от своего лепета, чтобы приняться за другой, еще менее веский, который, однако, как слишком веский, отбрасывала, предуготовляя себе посредством бесконечного отхода по ту сторону всякой серьезности успокоение в абсолютной ребячливости, вплоть до того, что ее словарный запас из-за своей ничтожности приобрел обличье сна, бывшего гласом самой серьезности. Тогда, словно в недрах этих глубин внезапно почувствовав, что к ней приковано внимание какого-то беспощадного сознания, она вздрогнула, испустила крик, открыла наделенные ужасающим ясновидением глаза и, прерывая на мгновение свой рассказ:

— Нет, — сказала она, — это не то. То, что вы на самом деле…

Сама она обретала детскую, легкомысленную внешность. Из-под налета грязцы, что покрывал ее лицо вот уже несколько мгновений, пробивалось выражение, придававшее ей отсутствующий вид. Столь переменчивая внешность, что при взгляде на нее не удавалось сосредоточиться ни на отдельных чертах ее лица, ни на личности в целом. Тем труднее оказывалось вспомнить то, что она говорила, и придать этому какой-то смысл. Невозможно было даже понять, о ком она говорит. То казалось, что она обращается к Фоме, но уже сам факт, что она к нему обращалась, мешал установить ее истинного собеседника. То она не обращалась ни к кому, и сколь бы тщетным ни было тогда ее сюсюканье, наступал момент, когда она, подталкиваемая этими нескончаемыми скитаниями перед бессмысленной реальностью, внезапно останавливалась, выныривая с жутким лицом из глубин своего легкомыслия. Итог всегда был одним и тем же. Напрасно она устремлялась в своих странствиях все дальше и дальше или терялась в бесконечных отступлениях — а вполне возможно, что путешествие длилось всю ее жизнь, — она знала, что с каждым шагом приближается к мгновению, когда ей нужно будет не только остановиться, но и перечеркнуть свой путь, найдет ли она то, что не должна находить, или так его найти и не сможет. Она не могла отказаться от своего плана. Ибо как она смогла бы замолчать, когда ее речь пребывала на несколько градусов ниже молчания? Перестать быть здесь, перестать жить? Очередные смехотворные уловки, ибо своей смертью, закрывая все выходы, она только ускорила бы вечную погоню в лабиринте, из которого, пока обладала временной перспективой, сохраняла надежду выбраться. Поэтому она не замечала, что неощутимо приближается к Фоме. Она шаг за шагом следовала за ним, не отдавая себе в этом отчета, а если это и замечала, то в желании покинуть его и скрыться бегством ей нужно было предпринимать все новые и новые усилия. Ее утомление стало столь гнетущим, что она уже ограничивалась тем, что делала вид, будто спасается бегством, и оставалась приклеившейся к нему, с подернутыми влагой глазами, упрашивая, умоляя положить конец подобному положению дел, снова и снова пытаясь, склонившись над этим ртом, подобрать слова, чтобы любой ценой продолжить свой рассказ, все тот же рассказ, чтобы прервать или заглушить который она не пожалела бы своих последних сил.

35
{"b":"278879","o":1}