Литмир - Электронная Библиотека

Я, по всей видимости, заметил — но в какой момент? — что это служило постоянной темой их разговоров. Я всегда предчувствовал, что существует какой-то секрет, своего рода заранее установленный язык, и для меня не играло никакой роли, что мне частенько не хватало ключа к их речам, ведь сказанное меня не волновало. Но весьма правдоподобно, что с того самого мгновения, когда я совершил этот нырок вверх — этот рывок, причем удивленный и радостный, к словам “все еще шел снег”, который Клавдии удалось деспотически сдержать, — я, должно быть, ко всему прочему отдавал себе отчет: я полностью погрузился, отнюдь не выбравшись из тумана, в область наимрачнейших опасений, самых что ни на есть мрачных образов и речей.

А я, посвящен ли я был в их секрет? Самое большее, я им и являлся и посему оставался слишком далек, чтобы в нем участвовать. И открывать я, чего доброго, начал вот что: я был из него исключен.

Я оставался недвижим в своем углу. Снег вновь стал сумрачной глубиной. Стоя на коленях, Клавдия дожидалась, пока займутся поленья.

— Ладно, — сказала она, — придется еще подождать.

Я спросил:

— Можно я схожу в ванную? Свет еще не дали?

— Какая разница, — смеясь, сказала она, — сходите туда без света!

— Знаете, ваша ванная — самое настоящее подземелье.

Погода испортилась, и все походы в город были отложены.

— Разве у вас нет, — сказал я Клавдии, — таких замечательных сапог, до самого колена?

— Самые обычные сапоги, такие носят у нас все женщины. В сущности, вас притягивает Север, вы северянин.

— Да, но боюсь холода.

Это верно, я страдал от холода; дрожал? этому холоду было не до развлечений какой-то там дрожью. Я встал, прошел между ними.

— Нет ли у кого-нибудь из вас карандаша?

Клавдия, насвистывая, выпрямилась.

— Даже нескольких цветов, — сказала она, вертя в руках цанговый карандаш, — но он не очень хорошо работает. — Когда я протянул руку, она коротким капризным движением схватила меня за запястье: — Оставь это. Тебе, знаешь ли, много лучше; ты не умрешь. Посмотри-ка на нее хорошенько.

Она имела в виду свою подругу.

— Вы сегодня утром повздорили, — заметил я.

— А! ты обратил внимание, ты такой наблюдательный. И тебе это, естественно, понравилось?

— Нет, не понравилось. По мне лучше, чтобы вы ладили.

— Обе, значит! — сказала она с легким смешком.

— Почему вы мне тыкаете?

— Это неважно, сегодня праздник. Ты-то никогда никому не тыкаешь!

— В ваших краях, мне кажется, люди охотно переходят на “ты”.

Она искоса мне улыбнулась.

— Ты это понял, ты молодчина. — Она добавила несколько слов на своем красивом языке. — А знаешь такую приговорку: Один ей тыкает, другой имеет?

— Я и в самом деле северянин?

— Да, красавчик с Севера, но боишься холода.

Это верно, я жестоко страдал от холода. Забившись обратно в свой угол, я вновь ощутил живейшую жажду. “Я хочу пить”, - сказал я. Погода была такой сумрачной (до бесконечности столь бесполезно белой), что я отвернулся, чтобы этот час сделал свое дело. Чуть позже я позвал Клавдию: “Вам нужно пойти поспать. — Нет, — сказала она, — я посижу”. Меня охватила глубокая печаль. Поскольку подходило время, я вновь обернулся к ней: “Откажитесь от этого часа. Поспите. Мне грустно, что вы здесь”. Но она продолжала бодрствовать. Часам к пяти — в еще более поздний час — по мне пробежала легкая дрожь, на какое-то мгновение я открыл глаза и вновь увидел, правда, довольно далеко, прорывающиеся сквозь пространство отдельные части ее лица: выступающие скулы, выпуклые глаза. “Теперь, — сказал я, — поступайте, как вам хочется”.

Снегопад превратился в настоящую бурю, черную стихию ветра. Облитый водой, пока она вытирала мне лицо, я услышал, как она зовет: “Смотри: это был не сон! Мой носовой платок пропитан его потом”. Но чуть позже она потеряла к моему “поту” всякий интерес. Конечно, день тщетно смыкался над дневной безграничностью. Кое-что от него ускользнуло — его собственная прозрачность, эта зачарованная белизна, обернувшаяся оцепенением крика, гладкое, ледяное лицо, пугающее и испуганное, которое ветер как придется разбрасывал и как придется вновь собирал.

Холод ее не щадил. Она выпила чаю, наверняка крепкого и обжигающего, от чего у нее запершило в горле. Заметив, что я вслушиваюсь в ее кашель, она вышла. Юдифь не преминула мне сказать: “Она поперхнулась. — Послушайте! — сказал я, — я уже слыхивал подобные звуки”. Она насторожилась. “Возможно ли, — вырвалось у нее, — что?..” Но я уже не хотел ее ни видеть, ни слышать.

Должно быть, прошло определенное время — вопрос его оценки вставал перед каждым из нас совершенно отличным от остальных образом, хотя это и было как-никак наше время. Я очень точно отмерю его продолжительность, заявив, что она оставалась в коридоре, пока не восстановила дыхание и, может быть, сходила глотнуть воды. Но она по возвращении заметила, что прошло гораздо больше времени. Смутившись, она вышла из комнаты. Увидев, что остался один, смутился и я. Я дважды звонил своему брату, но он так и не пришел. Тогда я обратился к тому ужасающему гулу проборматывания, который сопровождал теперь рассказ времени. Но когда время говорит, говорит уже совсем не время.

Поскольку я по-прежнему был один (не открывал, хочу сказать, глаз), пучок голосов развязался, потом резко распался. “Быстрее, стакан воды, — попросил я. — Но вы не сможете сейчас пить. — Скорее, прошу вас”. Она опять сказала мне — совсем рядом, на уровне моего рта: “Но вам же будет не проглотить”. Внезапно, во всю ширь открыв на нее из-за этих слов глаза, я обратил внимание, насколько явно проступили в ее лице славянские черты (вероятно, под влиянием усталости, позднего часа). “Вы поперхнулись”, - заметил я. Сказал я это, казалось, легким, почти жизнерадостным тоном, но весел ничуть не был. Она — последнее, что я увидел, закрывая глаза, — погрозила мне кулаком. Я подумывал вернуться к себе — в третий уже раз, — но все на этом уровне казалось мне совершенно безмятежным и, на самом-то деле, легким, почти жизнерадостным. Удавалось — я отдыхал. Чувствовал себя скорее хорошо. Вот что я ответил на заданный вопрос, я или беззаботное и забывчивое эхо времени: “Ну да, все в порядке”.

Я вновь вступил в мир веселой жизни. Не могу, однако, отрицать: какого бы рода нежность, чудесная приветливость ни проявлялась в подобный момент — быть может, и выражение “встретить с распростертыми объятиями” утратило что-то из своей поразительной истинности, — тот факт, что это было “вновь”, переварить оставалось трудно. Думаю, что даже и для других во всем этом оставалось нечто никак не проходящее; полагаю, что и само это мгновение в радостной своей искренности и с присущим ему очаровательным лицом впадало перед собственным появлением в замешательство. Меня же почти сразу опустошила лихорадочная возбужденность. Меня сжигала мысль, что “начинается день”, поскольку другая мысль — “день идет на убыль” — была сведена всей моей жизнью к вечности столь немногих мгновений; лишенная хладнокровия спешка, подобная путанице жестов, была тем не менее и совершенно ясной потребностью, поскольку я видел во всем ее объеме безграничность истории, которую мне следовало привести в движение. С чудным мгновением я освоился, но вот его уловить… Разве не понятно, что дрожь со всей своей дикой силой уже понудила меня идти дальше? И безумным мое нетерпение становилось оттого, что чудное мгновение норовило удержаться, увековечиться, что оно было мгновением веселым и не ведало — или же только подозревало, — что, задерживаясь возле меня, обрекает себя стать прекрасным видением, навсегда прекрасным возвратом, но разлученным с самим собой и со мною наивеличайшей жестокостью.

Быть может, в глазах веселого мира подобное нетерпение оставалось незаметным; быть может, я казался самое большее озабоченным: улыбающимся, но сквозь завесу озабоченности. В момент этого пробуждения произошло, думается мне, нечто донельзя мрачное. Наверняка, не успел я открыть на Клавдию глаза, как уже рвался к ней со всем напором, свойственным устремленному к свету дня человеку. Но то ли потому, что ее поколебала усталость, а может, просто нельзя до бесконечности переносить нестерпимое, она напрасно важничала своей решимостью; едва ее коснулся мой взгляд, как она издала немыслимый крик, чуть ли не взвыла и, не иначе, отшатнулась назад, но с ничего не принимающей в расчет резкостью я свирепо ринулся за ней и вновь ее схватил. Не буду оправдывать это неистовство. Так все сложилось. Кто боится, пробуждает ужас; кто слабеет, отдается не знающей снисхождения и справедливости силе.

52
{"b":"278879","o":1}