Тем более обманутым, что буквально через миг она полностью сменила свое отношение: по-прежнему вежливая, но вежливостью соблазняющей и безоблачной, способной дружески снести уйму ужаса и непристойности. В подобные моменты она была само совершенство; порукой ей служила естественность, и соверши она что-либо безрассудное — а без этого не могло обойтись, — все это покрывалось слишком праведным, чтобы дать повод замечаниям, внешним видом. “Сейчас ее позову”, - сказала она, и глаза ее чуть блеснули; она приняла мою выходку под свою опеку — без какого-либо неприятного умысла, просто чтобы отнести ее к разряду повседневных и непосредственно осуществимых истин. Надо же, сказал я себе, она ведь почти красива; до тех пор я этого не замечал. То, что надлежало назвать ее стремлением к примирению, не преминуло представить ей человека очень даже примиряемого; обходительность, непринужденность безмятежно завлекали меня в их игру. Тем не менее я довольно бесцеремонно спросил ее, ибо не забыл чрезвычайной, неправдоподобной быстроты, которая позволила ей, едва я успел встать, оказаться на своем посту: “Я вас разбудил? — Да, в самом деле очень поздно, — вдруг произнесла она, поднеся к глазам запястье. — Что такое? Вам плохо? Вам не спится!” Быстро пройдя мимо меня, она толкнула дверь со словами: “На кухне у меня целый арсенал снотворных”. На кухне? Что-то во мне отозвалось, тут же вернулись слова “дайте мне стакан воды”, а с ними и ощущение чудовищного холода. Я грузно вошел за нею следом, словно продолжая свои послеполуденные странствия. “Дайте мне стакан воды”, - сказал я, позабыв о всякой обходительности. Как раз открыв в этот момент маленькую аптечку, она перешла к другому шкафчику, взяла стакан, протерла его. Кухня была невелика, и двое людей вроде нас с нею неминуемо должны были в ней задевать друг друга. “Не накапать ли вам капель?” Она держала на уровне лица наполовину наполненный стакан. В это мгновение, судя по ее тону, казалось, что она подчиняется неким властным приказаниям, но сама власти лишена. “Нет, — сказал я ей, — не сегодня!”
За питьем я осознал, как хочу пить. Вода не просто подоспела с опозданием в несколько часов, им с жаждой не удавалось толком поладить друг с другом. Я уселся на табурет и взглянул на эту женщину. “Вода запоздала, мне бы немного спиртного”. Но она показала мне знаком, что спиртного нет. “Прежде бывало!” Этот намек на пору, когда здесь правил мужчина, наверняка показался ей исходящим из сферы весьма низменной, но требовать от моей жажды особых расшаркиваний не приходилось. То же умонастроение и подвигло меня на разбирательства, самая малая часть которых была отведена недомолвкам. Однако, к моему изумлению, началось это с изъявления благожелательности:
— Скажите-ка, моя дорогая, так ли уж я вам здесь ныне докучаю?
Быть может, я был не в состоянии следить за ней, мне даже кажется, что на протяжении всего этого времени я видел ее в основном сквозь свои слова, но, по-моему, она слегка покраснела под влиянием, как я себе представляю, этого “моя дорогая”, которое столь странно перебило между нами все стекла. Во всяком случае, если она и могла себе позволить покраснеть, ответ ее этого не выдал:
— С чего бы это, — дерзко бросила она (но после заметного молчания). — Этого и следовало ожидать. Пока что не о чем особо беспокоиться.
— Пока что! Уж не думаете ли вы, что все так может и остаться?
Она не растерялась с ответом:
— Конечно, может! и только того и ждет — по крайней мере, если никто не помешает.
— При сложившихся обстоятельствах — конечно, — поддакнул я, — к этому все и клонится. И, естественно, вы того и хотите?
— Чего же? — неуверенно спросила она.
— Да чтобы все так и оставалось!
При всей напористости моего вопроса она на него не ответила; она, похоже, отказывалась проявлять передо мной, чего ей свойственно хотеть, а чего нет. Посему я пошел напролом:
— Ведь вы в самом деле этого и желаете, вы же так этого желаете?
— Да, — порывисто бросила она, — больше всего на свете!
Последовавшее за этим заявлением молчание не отражало того, сколь неожиданным и волнующим было оно для нее, каким ошарашенным — как неловко, что ее спровоцировал, на уважительном впредь расстоянии — чувствовал себя я. Подобная откровенность, столь лояльное признание истины — ну как не отдать им должное? Я сказал, почти не думая:
— Ну хорошо, и как же нам теперь из этого выпутаться?
— Нам из этого выпутаться?
Казалось, она погрузилась — или это был я? — на дно ею сказанного; я отчетливо видел, что теперь она смотрела на меня сквозь призму этих непомерных слов, в них утвердившись, установившись, и что ей, ставшей в свою очередь больше всего на свете, то, что она замечала перед собой, мерещилось лишь тенью, наверное бескрайней, ее собственной безмерности.
— Клавдия, — сказал я и решительно поднялся, — я боюсь доставить вам какие-либо неудобства — большие, чем вам хотелось бы признать. Но теперь уже ни один из нас не сможет этого зачеркнуть: что-то произошло.
— Что-то?
— Да, ведь теперь я здесь!
— Конечно, — сказала она с уверенной улыбкой, — вы здесь! Ну да, более или менее.
— Вот именно, более или менее! Это оставляет вам определенную свободу. Более или менее! Вы, знаете ли, имеете право выбрать.
— Выбор уже давно сделан, — сказала она, уставившись на меня с пронизывающей силой.
— В самом деле? Вы хотите сказать…
— Ну да, что вам из этого просто так не выпутаться: вы же здесь, вы здесь! — прибавила она с отчаянной веселостью. — Откровенно, уж не думаете ли вы, что это вас к чему-то приведет, если… — Она колебалась, я видел, как мучительно она напряглась. Кажется, я крикнул ей: “Не заходите дальше!” Но она закончила твердым тоном: — …если только вы здесь не из-за меня.
Я не мог удержаться, я подошел к ней, к этой вызывающей речи, которой она не меньше, чем меня, ранила и себя. Что же крылось за этим лицом? Одна только воля, чтобы все так и оставалось? Уверенность, что я исключен, и я тоже? Странный лик, который дозволял разглядывать себя в упор, ничем своим не поступаясь; нет, лицо даже и не скрытное, поскольку все оно целиком было у меня перед глазами, холодный образ моего провала. Удивительно, в тот миг на меня вдруг опять все нахлынуло, тем суровее, что кое-что меня избегало, от меня ускользало, словно спеша не уведомить меня, а остаться обо мне в неведении. Я устроился рядом с ней, прислонившись спиной к раковине, — прямо передо мной белесое стекло аптечки. Не глядя на нее, я все же не без труда произнес:
— Мы одиноки — не это ли вы из меня вытягиваете?
— Ну да, более или менее! — подхватила она все с той же живостью. — Не на самом, конечно, деле. Полагаю, вы-то с этим не смиритесь, ну а я… — Голос ее дрогнул, сменившись тягостным трепетом, потом снова возвысился по ту сторону того, что она, казалось, выразила, не позаботившись произнести. — Иначе, — продолжала она, — мы не были бы здесь вместе, а этот разговор оказался бы неуместным.
— Вы, кажется, не очень-то симпатизируете тому, с кем его ведете?
— Это верно. Могла бы вам сказать: еще нет. Но боюсь, что на этом все не успокоится. — Она на мгновение смолкла. — Думаю, лучше это прояснить: мне неведомы растрепанные чувства и меня не интересует, что происходит в вашем мире.
Я был все же изумлен несгибаемой твердостью ее заключения.
— Жаль, — только и сказал я, — что не могу ответить вам в точности вашими же словами, но вы не пострадаете, даже если я и останусь. А теперь, будьте откровенны и дальше: разве вам не приятно было бы видеть, как я и в самом деле ухожу? Не испытаете ли вы облегчение, если я вдруг окажусь далеко — дальше некуда?
Вопрос застал ее врасплох, она, казалось, на мгновение погрузилась в грезы.
— Вы хотите сказать — уйти всерьез?
— Всерьез!
— Но поступите ли вы так?
— Да, я готов так и поступить.
— Вы поручились бы? Нет, — сказала она, покачав головой, — я вам не верю, все мужчины обманщики, все они лгут. Вы тоже, вы лжете, я знаю.