— Тогда кто же? — спросил Пондебуа. — Финансисты?
— Вы смеетесь. Они с трестами заодно.
— Значит?
— Отгадайте сами.
— Сдаюсь.
— Мой покровитель — парикмахер, который держит свое заведение у Восточного вокзала. Я ему уже лет пять или шесть доверяю свою голову. А в прошлом году я имел счастье оказать ему услугу, устроив на свой завод одного из его племянников, безработного инженера. Раз в жизни я проявил бескорыстие и был за это чудесным образом вознагражден. Теперь оказывается, что мой парикмахер, уж не ведаю как, сделался одним из самых влиятельных на сегодня людей. Я не знаю, как далеко простирается его власть, но факт тот, что все, о чем бы я его до сих пор ни просил, оказывалось для него проще детской забавы.
VIII
Призрак Ласкена был скромен, прозрачен и всегда любезен. Шовье не жаловался, но с тех пор, как он перенес свои чемоданы в квартиру на улице Фальсбур, у него ни на секунду не возникло ощущения, что он у себя дома. Ему казалось, будто он остановился у Элизабет, и молодая женщина невольно давала ему это почувствовать. Очнувшись от объятий, она всегда выглядела так, словно вернулась из путешествия и с некоторым недовольством обнаружила в своем доме какого-то мужчину.
— Элизабет, лучше бы я принимал вас в гостиничном номере, из которого сюда переехал.
Она расчесывалась в ванной, рукава пеньюара, соскользнув, обнажили ее руки до плеч. Стоя на пороге спальни в рубашке, засунув руки в карманы, Шовье пытался поймать ее взгляд в зеркале.
— Почему? — спросила она, слишком занятая своими волосами, чтобы на него смотреть.
— Я думаю, что в своей холостяцкой комнате смог бы заставить вас больше расслабиться. Здесь вы как за крепостной стеной.
— На что вы намекаете?
— Я нахожу, что вы не раскрываетесь. Вы никогда не бросаетесь с криком мне на шею, не прыгаете мне двумя ногами на живот, не подкрадываетесь сзади, чтобы гавкнуть мне на ухо…
— Прошу прощения, у меня не хватает способностей.
— Неправда. У вас удивительные способности. Да и не надо понимать буквально насчет «гавкнуть на ухо». Я просто мечтаю о более живых, непринужденных отношениях. К сожалению, вы сотворили себе из любви неизвестно какую мораль.
Элизабет обернулась и заметила с удовлетворенным смешком:
— Эта мораль как нельзя более свободна.
— Вам так кажется. Вот послушайте, я расскажу вам одну историю. Вы вышли замуж за человека на двадцать лет старше вас и в один прекрасный день обнаружили, что эта разница в возрасте дает вам право на определенную компенсацию. Без особого рвения вы завели себе любовника, чтобы успокоить свое самосознание человека, имеющего право. Это был смешливый молодой человек, несколько возбужденный, он курил длинную трубку, набитую английским табаком, и приходил на свидание в зеленом замшевом жилете на молнии. Вы терпели его больше года, но ему недоставало серьезности и достоинства, соответствующих вашему продуманному ощущению своего права на жизнь, и вы перестали с ним встречаться.
— Этот молодой любовник — изящная выдумка, но она меня немного старит. Продолжайте.
— Ну, раз вы меня так просите… В прошлом году вы встретили человека, общественное положение и сама личность которого давали вам все желаемые гарантии. Вы завели любовника, используя свое право наилучшим образом. Вы могли стать счастливой и сделать счастливым избранного вами мужчину. Но совесть ваша была начеку. Не упрекнет ли она вас, что вы берете больше положенного? Черт побери, жизнь — не игрушка, и право на жизнь — это не приглашение ко всяким удовольствиям. Тогда вы решили не принимать от любовника никаких подарков и ничего, что могло бы вас сблизить. Не говорите мне, что это слишком приземленные рассуждения, не имеющие ничего общего с вашими чувствами. Представьте себе двух любовников, которые отправились в Венецию — он на шикарной спортивной машине, а милый предмет рядом на велосипеде. При таких условиях гораздо лучше было бы никуда не ехать. Уверяю вас, когда вы мне тогда, в воскресенье, рассказывали эту историю, она меня просто шокировала. Ну прямо что-то неправдоподобное, придуманное для романа-фельетона. Меня огорчило да и сейчас еще огорчает именно то, что вы этим гордитесь.
— Короче, вы находите меня смешной?
Побагровев, Элизабет повернулась спиной к зеркалу, и в глазах ее сверкнул гнев. Шовье сказал ей очень нежно:
— Конечно, милая, я нахожу вас абсолютно смешной. Но мне нравится, когда у вас такие глаза. Я вас просто обожаю, Элизабет. Ну, идите сюда, выпустите коготки, дайте волю своему гневу, разъяритесь. Мне так хочется, чтоб подвернулся случай вас слегка отшлепать. Когда я вас целую в губы, обнимаю за талию или беру за что угодно другое, мне слишком часто кажется, что мои губы или руки натыкаются только на вашу совесть. Мораль совсем не располагает к любви, да и вообще ни к чему. Ее роль — встревать, смягчать, препятствовать. Вот только что: когда я вас так страстно обнимал, вы очень кстати мне напомнили, что Малинье — мой старый друг. Я грубо вам ответил: «Мне плевать». После чего вы пошли в ванную причесываться, давая мне понять, что нежностей не будет. Я сражен. А я-то распалился! Ох, сердце мое, как мне хочется бросить вас на этот резиновый коврик, ой, как хочется. Взял бы я вашу головку за волосы, стукнул бы ею о коврик и сказал бы вам, что поистине Малинье мой старый друг, но мне на это совершенно наплевать. Как я вам уже сказал, обстановка не располагает.
Шовье шагнул в ванную. Элизабет, вне себя, в трагической позе и с дрожащими ноздрями, вскричала:
— Не подходите ко мне! Я запрещаю!
— Да вы меня готовы покусать. Значит, эти скромные истины привели вас в такое отчаяние? Элизабет, не смотрите на меня с ужасом, я прошу вас. Я не развратник и не одержимый, каким вам, должно быть, кажусь. Я просто хотел вас освободить, научить смотреть на мораль, как на вещь, необходимую для человеческого общежития, о которой незачем утонченно рассуждать. Когда вы двигаетесь по Парижу, вы ходите по тротуарам и переходите улицу по переходу, и это хорошо для вас и для всех. Но в лесу, на прелестной тропинке, не выдумывайте себе тротуаров и переходов, не высматривайте, красный свет или зеленый, не ищите постовых. Иначе вы бессмысленно все усложните, испортите себе удовольствие, исказите природу. А если вам необходимо успокоить совесть, скажите себе: то, что я свободно скачу по тропинке, вовсе не означает, что я не испытываю глубокого уважения к правилам уличного движения в Париже, даже в тот самый момент, когда я скачу.
— Вы мне читаете мораль уже минут пятнадцать, — сказала Элизабет. — И только для того, чтобы объяснить, что вы со мной чувствуете себя не в своей тарелке. Мне очень жаль, что на ваш вкус я чересчур чопорна, но этом нет моей вины. Обращайтесь к профессионалкам.
— И правда, это хорошая мысль.
Шовье в раздражении зашел в спальню поправить галстук и надеть пиджак. Впрочем, было уже без четверти три, а ему нужно было полчаса, чтобы доехать на машине до завода. Элизабет его предупредила накануне, что у нее выдастся свободная минута среди дня, и он приехал пообедать где-нибудь поблизости.
— Мы увидимся сегодня вечером? — спросил он, одеваясь.
— Нет.
— А завтра вечером?
— Нет, я больше не приду.
Для Шовье это был удар в самое сердце. Он вернулся в ванную и спросил:
— Это серьезно? — Элизабет наклонила голову. — Хотелось бы устроить вам бурное прощание, Элизабет, но время поджимает, некогда даже слезу обронить. Прощайте же, дорогая, и забудьте все, что я вам только что сказал. Это вздорная болтовня старого холостяка. Желаю вам счастья в мире со своей совестью.
Шовье приехал на завод в несколько угнетенном состоянии духа. Он ненадолго остановился, рассматривая группу зданий, выстроенную в форме буквы «W», между которыми были проложены две узкие аллеи, усаженные по краям хилыми цветами. В лучах летнего солнца ярко выделялись живые и строгие костяки этих огромных застекленных ангаров. О работе в цехах свидетельствовал только гул машин, глубокий и приглушенный, похожий на дыхание спящего города. Слушая, как с глухим шумом трудится завод, он особенно остро ощутил пустынность этого двора. Она вызывала в памяти видение грозной пустоты школьного двора, когда по нему проходишь во время уроков, а за холодными стеклами окружающих двор зданий заперта шевелящаяся, непокоренная жизнь, при воспоминании о которой у него вырвался жалобный стон, видение пустынного пространства во дворе казармы, когда он однажды обходил комнаты, подгоняя солдат, готовившихся к смотру, и взглянув в окно, вдруг захотел, чтобы там выросло дерево; видение больничного двора, одиночество которого под взглядами тусклых окон возвестило ему о смерти друга; видение двора центральной тюрьмы, его мельком увиденной глубины под нависающим небом; видение двора из утомительного сна, который ему иногда снился. Перебирая эти тревожные ассоциации, живущие в глубине сердца, Шовье, как в тумане, думал об Элизабет и о тихом бунте, который, может быть, готовился за этими высокими стенами; забастовка, взятие бастующими предприятия, ожидание исхода казались ему смехотворными попытками прикрыть неизлечимую рану, душераздирающее ощущение которой давали ему все эти дворы, всплывающие в памяти. Сама мысль о настоящей революции была настолько оторванной от окружающего декора и от всех важнейших условий задачи, что она не облегчала душу. Речь могла идти в лучшем случае о работе во имя какого-то нового идеала. Шовье размышлял: будь он рабочим, его бы не смогли успокоить предложениями морального удовлетворения. Ему бы, думал он, показалась разумной мерой только разрушение завода.