— Если бы я предполагал, то, конечно же, ни за что не пришел бы сюда. Но вы же знаете, как это бывает. Ты почти не сомневаешься, что все пройдет как по маслу. Что вы делаете?
Я не ответил и держался холодно. Парень, все еще под впечатлением, попытался задобрить меня.
— Я скоро должен получить повестку. И вперед, на двадцать восемь месяцев в Алжир, гонять арабок по пустыне. Ничего перспектива, а? Из такой поездочки можно вполне и не вернуться. Разумеется, хочется пожить в свое удовольствие, но я считаю, должны быть какие-то границы. Моя бедная мамочка…
— Скорее, я начинаю терять терпение. Галстук наденете на лестнице, туфли тоже.
Когда я открыл дверь, толкая его перед собой, Валерия рванулась внутрь с такой силой, что отбросила его назад, потом вцепилась в него и завопила:
— Жильбер, останься! Ты не можешь оставить меня одну с ним. Это бандит, убийца… Не веришь? Он только что вышел из тюрьмы!
— Это чистая правда. Меня выпустили в прошлый понедельник, и должен сказать, что в тюрьме я стал злым.
Охваченный ужасом, Жильбер вырвался из рук Валерии, грубо бросив ее на кровать, и стремглав выбежал из спальни.
Валерия, смирившись, улеглась поудобнее, и в комнате воцарилась тишина. На следующее утро, когда мы завтракали с ней за кухонным столом, она спросила, буду ли я доволен, если она съедет с квартиры.
— Я не стану тебя удерживать, но мне будет жаль, если ты уйдешь.
XIII
Целый месяц с помощью Жоселины я усиленно знакомился с управлениями и службами СБЭ. Чаще всего я наталкивался на нежелание и холодное отношение работников дирекции, которых Эрмелен наверняка настраивал против меня. В определенной мере эта более или менее очевидная недоброжелательность служила своеобразной лакмусовой бумажкой для выявления ставленников генерального директора. Устройство СБЭ представляло собой сложный механизм, мысли о котором не покидали меня и дома, почти не оставляя времени на раздумья о незнакомце и его рассказе. Кроме того, Лормье часто задерживал меня в своем кабинете, чтобы поговорить о каком-нибудь проекте, о какой-нибудь опасной ситуации или даже чтобы поделиться со мной соображениями, на которые его наводило время. Он не любил меня и был достаточно тонок, чтобы чувствовать, что я его тоже не люблю, но он нередко предпочитал мое общество общению с Одеттой или Жоселиной, вероятно, потому что я мужчина и, возможно, также по причине моего дерзкого характера, что предоставляло его собственной натуре больше возможностей взрываться, чем мягкость и податливость моих коллег. Излюбленной темой его разговоров было малодушие хозяев, их преступная и самоубийственная сентиментальность. Коммунизм, говорил он, не стучится в наши двери, он сидит внутри нас (внутри хозяев). Затем включалась тема хозяйских детей, воспитываемых слишком вольно, которые прониклись социалистической идеологией и разительно отличаются от своих родителей. Когда он спрашивал мое мнение, я, естественно, не говорил ему все, что думаю, но поневоле приходилось как-то формулировать свои мысли. Эти нудные разговоры помогли мне найти ответы на отдельные вопросы, которые я никогда до сих пор себе четко не ставил. В такие моменты, когда Лормье расслаблялся и высказывался с грубоватой откровенностью и не без определенной агрессивности в мой адрес, он казался мне зеркалом, отражающим со значительным увеличением некоторые жизненные устои ему подобных. Именно слушая его, я понял раз и навсегда, что богачи, самые лучшие из них, самые доброжелательные, самые искренние христиане глубоко убеждены, что принадлежат к породе людей, настолько отличающейся от моей, что в их понимании не существует абсолютно ничего общего между этими породами. Можно было подумать, что деньги, которыми они обладают, внушили им, что в жилах их течет голубая кровь. В результате этих разговоров я, может быть, понял, почему не пошел в коммунисты. Я узнавал в этом сильном чувстве буржуазного превосходства чувства, которые испытывает активист комдвижения по отношению к непосвященным, на которых он часто смотрит свысока, с вызовом здоровяка, которому уже все давно понятно. Подобно буржую, набитому деньгами и окруженному почестями, человек, обогащенный марксистскими истинами, уже не считает себя просто человеком.
Я хорошо ладил со своими коллегами, которые после двухнедельной совместной работы, похоже, безоговорочно приняли меня. Мы образовали команду, безраздельно преданную интересам президента, однако наши чувства к нему серьезно отличались. Одетта — зрелая женщина, которой уже перевалило за тридцать, работала с Лормье больше двенадцати лет и хотя была достаточно проницательной, чтобы разобраться в хозяине, относилась к нему лояльно. Длительное общение с ним, очевидно, притупило ее реакцию, а ее темперамент, веселость, практичность не позволяли ей высказывать какие-либо резкие суждения. Младшую из них троих — Анжелину — в начале прошлого года привела в СБЭ Одетта и сейчас опекала ее. Несомненно, свое отношение к Лормье она копировала с Одетты, но мне показалось, что она пока еще не переборола отвращение, которое должна была внушать внешность президента. Что касается Жоселины, служившей Лормье всей своей волей, всем своим разумом, то совершенно очевидно, что она его раскусила и внутренне не принимала. Все в нем приводило в возмущение ее деликатный характер, ее человечность, и я даже думаю, что она в душе ненавидела его, если только не решила смотреть на него просто как на социальное явление. Во всяком случае мы с ней, не сговариваясь, никогда и ни единым словом не касались моральных качеств шефа. Поэтому личность его не стояла между нами. Помимо споров о работе случалось, что иногда все три женщины сообща ополчались против меня. Причиной таких столкновений был исключительно Носильщик. Бывали дни, когда, раздраженный постоянным упоминанием его имени, произносимого с необъяснимым поклонением («Именно так должен думать и Носильщик…» «Носильщик сказал бы то же самое…» «Это идея Носильщика…» и т. д.), я восставал против таких необоснованных утверждений и пытался припереть девушек к стенке, спрашивая, что они понимают под «духом Носильщика». Они уклончиво отвечали, что для избранных людей, способных слышать его, дух Носильщика — это дух, и добавлять к этому еще что-либо опасно. Я повторял фразы и мысли, которые они ему приписывали, и без труда уличал их в противоречивости. Они снисходительно смеялись, говорили, что я рассуждаю, как мещанин, как лавочник, как торговец, как мелкий французишка, как фарисей, ленивый умом, кухонный политик и прочее. В числе ста тридцати служащих всех рангов, работавших в СБЭ, был один, которого они превозносили до небес, — завхоз Фарамон, имевший над всеми то несравнимое преимущество, что видел Носильщика. Я мог в принципе и не знакомиться с его службой, не имевшей сколько-нибудь значительного веса, но мне хотелось все знать о фирме и к тому же расспросить его о Носильщике. И вот как-то после обеда я спустился по лестнице в хозчасть, занимавшую большое квадратное помещение в подвале с оштукатуренными стенами. Какой-то человек ходил между рядами новых стульев, пишущих машинок, стеллажей с настольными лампами, чернильницами, пепельницами, стопками писчей бумаги, метелками, пылесосами, ведрами и даже умывальниками. Кабинет завхоза находился у двери и представлял собой застекленную просторную каморку без потолка. При моем появлении Фарамон поднял голову не без обеспокоенности, ибо его редко посещали, и прикрыл газетой какие-то листки, на которых он перед этим писал, что навело меня на мысль — он занимается своими личными делами в рабочее время, Фарамон был примерно моего возраста, лет двадцати восьми, с умным лицом, на котором сверкали маленькие, черные, живые и в то же время робкие глаза. Костюм на нем сидел плохо. Поскольку он явно не знал, кто я такой, я представился и попросил ознакомить меня с его работой, что он и сделал весьма доброжелательно. Затем я задал ему вопрос, ради которого, собственно, и пришел.
— Мне говорили, что вы один из редких людей, кто встречался с Носильщиком.