Пондебуа перелистал альбом с показным безразличием, но руки его дрожали. Казалось, он больше интересовался переплетом, чем фотографиями. Он заявил, что переплет явно сделан из женской кожи — видно, какая-то несчастная дамочка умерла в больнице, и парень из академического театра порезал ее на кусочки. В этом предположении он нашел даже материал для основополагающего анекдота, вполне пригодного для Народного фронта: юная работница, преждевременно ослабевшая от тяжкой работы в цеху и лишений, вызванных не очень высокой зарплатой, умирает на больничном тюфяке, тогда как патрон того же предприятия, удобно рассевшись в шикарном кабинете и покуривая дорогую сигару, мечтает о том, как бы переплести в кожу с женской попки некую эротическую книжку, гравюры в которой он рассматривает с блеском в глазах, тряся старческой головой. Друг детства, столь же нещепетильный, как и он, и столь же глупый, но интригами пролезший в больничные главврачи, подводит его к изголовью юной работницы, и та, при виде посетившего ее патрона, умирает от приступа благодарности, пока он пожирает ее глазами. В конце концов гнусному типу удается освежевать едва остывшие ягодицы бедной девочки. И обходится это ему почти даром: пятьдесят франков на чай плюс расходы на бензин, что еще раз доказывает, что двести семей держат в руках все задницы трудящихся, — заключил, смеясь, Пондебуа. Шовье заметил, что в рассказе нет никаких натяжек и что такой сюжет остается вполне в рамках правдоподобия. Однако он отказывается верить, что альбом обтянут женской кожей. Ласкен слишком любил приличия и чистое белье, чтобы находить удовольствие в фантазиях гусара или болезненного коллекционера.
— Милый мой, вы не так хорошо его знали, как я, — сказал Пондебуа. — Подумайте только — ведь мы же росли вместе. Его свободное обращение с женщинами было скорее напускным, чем истинным, и он всю жизнь страдал от застенчивости, приводившей его к фантазиям несколько извращенным или, по крайней мере, с отклонениями. Впрочем, даже сам факт, что он собрал эти фотографии в альбом, чтобы иметь его все время под рукой, уже говорит сам за себя.
— По-моему, нет ничего более естественного. Я бы усмотрел в этом только доказательство того, что он был сильно влюблен.
— Вам его не понять, — сказал Пондебуа злопыхательским голосом. — Для этого нужно было хорошо знать Ласкена.
Он хотел было пересказать некоторые воспоминания, связанные с покойным, но Шовье сухо оборвал разговор, даже несколько обидным для него образом. Оставшись в одиночестве, он отыгрался, с презрением пробормотав: «Озлобленный неудачник, которого сестра вытащила из дерьма, навсегда отмеченный клеймом пехотинца и дубового унтер-офицера». Выбросив из головы Шовье, он снова взял в руки альбом с фотографиями и погрузился в него, как в ванну. Некоторые фотографии были весьма интимного свойства, и он без конца рассматривал их в злобном восхищении.
— Он всегда имел красивых женщин, скотина, — вздохнул он.
Закрыв альбом, Пондебуа принялся разглядывать переплет. Он был из чистой кожи и как-то по-особому сделан. Кожа покрывала не только внешние, но и внутренние стороны обложки. С внутренней стороны она не доходила двух сантиметров до титульного листа, и по краю ее шла тонкая ленточка, казавшаяся приклеенной. Пондебуа без труда понял, что Ласкен устроил там себе тайник, и улыбнулся этой детской выходке человека, рабочими инструментами которого были весомость и достоинство. Он слегка согнул обложку, защитная ленточка отошла, открывая карман, и на титульный лист посыпались письма.
IV
Пытаясь поймать передачу, Мишелин ударила себя ракеткой по щиколотке. Она закусила губу и заскакала на одной ноге. Бернар Ансело перелез через сетку, взял ее за локоть и, уложив в один из гамаков, висевших в глубине двора, склонился над больной щиколоткой и легко погладил ее пальцами. Он любовался ее ногами и, прежде чем подняться, прижался щекой к колену, выглянувшему из-под белого фланелевого платья. Мишелин взглянула на него из-под полуприкрытых век, и лицо ее зарумянилось. Он взял ее за руку. Она сжала его руку, затем отпустила и смущенно опустила глаза. На лице Бернара появилась ласковая, немного глуповатая улыбка. Он чувствовал себя с ней, как мальчик с девочкой, сердце переполнялось по-детски дружеским чувством, и ему хотелось оставаться в этом блаженном состоянии. Обычно ему это удавалось без особых усилий. Провинциальное очарование этого уголка, казалось, благоприятствовало невинным обманам и спокойствию сердец.
Теннисный корт был устроен на участке под застройку, который мсье Ласкеном купил в 1920 году в Отее. Окружавшие участок сады давали ему тень и свежесть. В конце корта между тремя старыми сливами, ощетинившимися молодыми побегами, треугольником были натянуты гамаки. С улицы можно было войти через маленькую прогнившую и проржавевшую дверь в конце ограды, тоже ветхой и оканчивавшейся решеткой для улавливания мячей. Корт был очень ухоженным, но вокруг все отдавало заброшенностью и ветхостью, которые нравились Бернару. В перерывах они разваливались в гамаках и вели серьезные разговоры о теннисе, моде, преимуществах низкого каблука или прохладительных напитках. У Бернара никогда не возникало желания придать этим разговорам приятное направление или даже легкость. В словах Мишелин звучала мягкая добродетель. Казалось, они черпали ее из садов, перенимали от сливовых деревьев. Без четверти двенадцать у двери сигналил шофер, и они возвращались на улицу Спонтини, где Бернара усаживали обедать.
Мишелин, казалось, забыла о своей больной щиколотке.
— Бернар, я хочу вас кое о чем попросить.
— Все, что вам угодно, Мишелин.
— Я стеснялась. Так вот, я хотела бы познакомиться с вашими сестрами.
Бернар покраснел и замотал головой, изображая категорическое нет. Увидев смущение Мишелин, он попытался объяснить свой отказ.
— Я не могу. Мои сестры вам ни за что не понравятся. Я боюсь, что вы подумаете, будто я на них похож. Ну и вообще, я правда не могу.
Шофер, оставшись на улице, просигналил.
— Надо идти, Мишелин, я обещал мадам Ласкен не опаздывать к обеду.
Упали крупные капли дождя, и к маленькой двери они бежали уже под ливнем.
Дома был Пондебуа, который начинал жалеть, что согласился остаться отобедать. Узнав, что рабочие «Рено» заняли заводы, он примчался, чтобы обменяться впечатлениями и немного подпитаться тревогой правящего класса, но ему пришлось так и остаться при своей горячке. Мадам Ласкен, с которой он решил заговорить об этих серьезных событиях, совсем не удивилась, что заводы «Рено» заняты рабочими. Она не видела в этом ничего особенного и жалела забастовщиков, которым, наверное, там не на чем спать. Пьер Ленуар же предпочитал вообще ничего не слышать, опасаясь, что его отец решит воспользоваться этим движением, когда оно станет всеобщим, и дрожа при мысли, что в суматохе его катапультируют на какой-то важный пост.
— Ну, — спросил его Пондебуа, — так что же говорят об этом на заводе?
— Знаете, из конторы много не увидишь.
— Вы видели Шовье?
— Да. Он более в ударе, чем обычно. Мысль о сидячей забастовке его как будто завораживает.
Обед, как обычно, был очень семейным, в меру оживленным. Бернар не посмел бы даже в мыслях назвать разговор пустопорожним. Пьер расспросил об их утренней теннисной партии, затем заговорил с тещей о важном матче по регби, который должен был состояться в воскресенье в юго-западном округе. Мадам Ласкен отвечала ему с чуть меланхоличной мягкостью, присущей людям, которые носят в сердце неисцелимую рану. Пондебуа слушал в тихом бешенстве, думая о всех тех блестящих и ужасающих вещах, которые мог бы высказать среди менее ограниченных собеседников. Он опять с нежным сожалением вспомнил о Ласкене. С ним бы разговор принял совсем другой оборот.
Бернар покинул улицу Спонтини около трех, когда Мишелин пошла переодеваться в черное для посетителей, которых ждали во второй половине дня. Обычно он отправлялся в долгие одинокие прогулки за город, ужинал где-нибудь по дороге в захолустном кафе, затем возвращался пешком домой и ложился спать, как правило, не повстречавшись ни с кем из своих — мать уже спит, сестер нет дома, отец работает при свете лампы. Выйдя на улицу, он оказался в нерешительности насчет дальнейшего времяпрепровождения. Небо было грозным, а в лесу, должно быть, еще мокро после сильного ливня, прошедшего в полдень. Гуляя, он дошел до центра и, остановившись ненадолго в кафе, решил вернуться домой на рю де Мадрид и закрыться в своей комнате.