Калликл. Я войду в противоречие с самим собой, если признаю, что они не одно и то же, стало быть - они одно и то же."
На протяжении целых семи страниц диалога Калликл борется не столько против Сократа, сколько против этого "противоречия с самим собой", и, наконец, не выдерживает.
"Калликл. ...Будто ты не знаешь, что и я, и любой другой прекрасно отличаем лучшие удовольствия от худших!
Сократ. Ай-ай-ай, Калликл, какой же ты коварный! Водишь меня за нос, как мальчика: то говоришь одно, то совсем другое...Сколько я понимаю, ты теперь утверждаешь, что бывают удовольствия хорошие, а бывают и плохие. Так?
Калликл. Да.
Сократ. Хорошие - это, наверное, полезные, а плохие - вредные?
Калликл. Именно.
Сократ. А полезные - это те, что приносят какое-нибудь благо, плохие - те, что приносят зло?
Калликл. Да."
Эта раздвоенность Калликла вновь с особой силой проявляется, когда Сократ расспрашивает его о том, "каким образом ... следует вести государственные дела у нас (в Афинах)."
"Сократ. Кажется ли тебе, что ораторы постоянно держат в уме высшее благо и стремятся, чтобы и граждане, внимая их речам, сделались как можно лучше, или же и они гонятся за благоволением сограждан, и ради собственной выгоды пренебрегают общей, обращаясь с народом, как с ребенком - только бы ему угодить! - и вовсе не задумываются, станет он из-за этого лучше или хуже?
Калликл. Это вопрос не простой, не такой, как прежние. Есть ораторы, речи которых полны заботы о народе, а есть и такие, как ты говоришь".
Калликл-политик великолепно понимает, что во имя власти следует отставить в сторону все попытки читать избирателям мораль. Но Калликл-человек не в силах примириться с тем, что Сократ, окуная его с головой в бочку политического дегтя, не позволяет добавить туда даже чайной ложки благотворительного меда.
То, что vir bonus Калликл искренне считал своим общественным идеалом, оказывается на поверку гремучей смесью из двух несовместимых идеалов, каждый из которых, взятый по отдельности, способен вызвать лишь содрогание. Но это не вина Калликла, а проявление реальной двойственности той конкретной социально-экономической формы, в которой он живет. И поэтому противоречивый идеал Калликла, отражая противоречие самой жизни, является жизненным.
Положение Сократа неизмеримо трагичнее. Его идеал внешне лишен подобной раздвоенности. Но дело не столько в том, что он тем самым лишен жизненности, диалектического самодвижения, сколько в том, что взятый в целом он противоречит самой жизни, исторической реальности.
Калликл поставлен Сократом перед осознанной (с его помощью) необходимостью метаться между двумя несовместимыми "идеалами": свободой всевластного негодяя или прозябанием поборника равенства. Выбор Сократа иной: жизнь без идеала или смерть во имя идеала? Третьего ему не дано.
Но для того, чтобы абстрактный идеал мог удержаться в этом смертельном противостоянии с реальностью во всей ее конкретной полноте, он нуждается во внешней опоре, опоре на иную, лучшую реальность. Не видя такой реальности, Сократ принужден ее выдумать.
"Калликл. Как ты твердо, по-видимому, убежден, Сократ, что ни одно из этих зол тебя не коснется, - словно ты живешь вдалеке отсюда и словно не можешь очутиться перед судом по доносу какого-нибудь прямого негодяя и мерзавца!
Сократ. Я был бы и в самом деле безумцем, Калликл, если бы сомневался, что в нашем городе каждого может постигнуть какая угодно участь...
Калликл. И по-твоему, это прекрасно, Сократ, когда человек так беззащитен в своем городе и не в силах себе помочь?
Сократ. ...Если бы причиною моей гибели оказалась неискушенность в льстивом красноречии, можешь быть уверен, я бы встретил смерть легко и спокойно. Ведь сама по себе смерть никого не страшит, - разве что человека совсем безрассудного и трусливого, - страшит несправедливость, потому что величайшее из всех зол - это когда душа приходит в Аид обремененной множеством несправедливых поступков. Если хочешь в этом убедиться, послушай, что я тебе расскажу.
Калликл. Что ж, если со всем прочим ты уже покончил, рассказывай.
Сократ. Тогда внемли, как говорится, прекрасному повествованию, которое ты, вероятно, сочтешь сказкою, а я полагаю истиной, а потому и рассказывать будут так, как рассказывают про истинные события".
По существу, на этом диалог кончается, переходя в многословный монолог Сократа, имеющий явный оттенок самооправдания. Однако, в его логике наступает странный перелом, на котором спотыкается рационализированная мысль современного читателя. Если до этого момента Сократ, заглядывая на два с половиной тысячелетия вперед, ставил перед ним логическую проблему, которая по сей день вызывает споры, то внезапно он обращается к такой архаике, которая уже во времена Платона вызывала у многих граждан снисходительные улыбки.
Перед нами предстает троица в составе Миноса, Радаманта и Эака, которые вершат "... суд на лугу, у распутья, от которого уходят две дороги: одна - к Островам блаженных, другая - в Тартар". Души усопших из Азии проходят по ведомству Радаманта, в то время, как Эак специализируется на европейцах. Сократ при этом не упускает многочисленные существенные подробности, состоящие, например, в том, что "... оба держат в руке жезл. А Минос сидит один, надзирая над ними, и в руке у него золотой скипетр..."
Этот античный вариант посмертного суда и загробного воздаяния прямо противопоставляется суду сограждан Сократа.
"Меня эти рассказы убеждают, Калликл, и я озабочен тем, чтобы душа моя предстала перед судьей как можно более здравой. Равнодушный к тому, что ценит большинство людей, я ищу только истину и постараюсь действительно стать как можно лучше, чтобы так жить, а когда придет смерть, так умереть. Я призываю (за собой) и всех прочих, насколько хватает сил, призываю и тебя, Калликл, - в ответ на твой призыв, - к этой жизни и к этому состязанию (в моих глазах оно выше всех состязаний на свете) и корю тебя за то, что ты не сумеешь защититься, когда настанет для тебя час суда и возмездия, о котором я только что говорил, но, очутившись перед славным судьей, сыном Эгины, и ощутив на себе его руку, застынешь с открытым ртом, и голова у тебя пойдет кругом, точь-в-точь как у меня здесь, (на земле), а возможно, и по щекам будешь бит с позором и вообще испытаешь всяческие унижения".
Мифотворческие импровизации, конечно, не могли стать той реальной опорой, благодаря которой идеал Сократа превратился из его личного достояния в объективно существующий феномен человеческой культуры, в такое идеальное, которое существует реально, а не только cубъективно - в чьих-то головах[81] Такой опорой могла стать и стала только реальность - смерть Сократа как результат его осознанного выбора.
Смерть Сократа обретает в свете этого предельно конкретный и объективный смысл. Эта смерть стала рождением человеческого Идеала - неустанного постижения истины, блага, красоты и бескомпромиссного приведения своей души и своих деяний в соответствие с ними.
* * *
Но что все это значит? Какой смысл и какую ценность имеет идеал, в соответствии с которым жить невозможно, более того, который с роковой неизбежностью заставляет умирать?
Сократ с Калликлом искали идеал жизни, а нашли идеал смерти. Собственно, сам Калликл не испытывал в этом ни малейшей потребности, поскольку, как и большинство людей, искренне считал, что жизненный идеал абсолютно очевиден, дан самой природой. Вступая в дискуссию, он всего лишь хотел разоблачить возмутительный софистический фокус Сократа, по которому выходило, что чинить несправедливость якобы хуже, чем ее терпеть. "Ведь если ты серьезен и все это правда, - говорит Калликл, - разве не оказалось бы, что человеческая наша жизнь перевернута вверх дном, и что мы во всем поступаем не как надо, а наоборот?" Вынуждаемый в ходе разбирательства сформулировать свой идеал в явном виде, Калликл с изумлением обнаруживает, что не может сделать этого, не впадая в противоречие с самим собой. С этого момента все пути назад для него оказываются отрезанными.